Скачайте приложение, чтобы слушать «Эхо»
Купить мерч «Эха»:

Один - 2017-05-18

18.05.2017
Один - 2017-05-18 Скачать

Д. Быков

Добрый вечер, дорогие друзья. Не скрываю совершенно от вас, что записываю это обращение, эту программу примерно часов за пять до её выхода, потому что в момент её выхода буду уже как раз лететь в аккурат над Атлантикой. Мы с вами увидимся — со всеми желающими — уже сегодня вечером, в пятницу, в ЦДЛ. У нас произошла такая форс-мажорная замена. Мы планировали встречу с Фёдором Бондарчуком в рамках программы «Литература про меня», но он заболел, и мы перенесли эту встречу на один из летних месяцев, по возможности. Поэтому вместо него согласилась с ним поменяться числами Ксения Собчак, с которой у нас как раз позже предполагалась очередная встреча. Ну, я думаю, что у нас достаточно тем, особенно в связи с её последними блогами по поводу пятиэтажек. Да и вообще как-то Собчак всегда, как вы знаете, довольно интересна. Это из тех людей редких, которые способны всегда удивить, разозлить, предъявить нестандартную точку зрения. Как она когда-то сказала с трибуны митингов болотных: «Я — Ксения Собчак. И мне есть что терять». Ну и, соответственно, есть что сказать. Приходите. Я, правда, совершенно не знаю, будут ли там свободные места, тем более с учётом этой замены. Ну, если не будет, я буду стоять у входа. Волшебное слово знаете. Как-нибудь пройдём, я думаю. Цэдээлский зал достаточно вместителен.

Я на многочисленные вопросы о том, какова причина болезни Бондарчука, ничего конкретного сказать не могу. Знаю только, что болен. Мне не хочется думать, как многие мне тут написали, что зачумлён на самом деле я, что это просто он не хочет встречаться с оппозиционером. У меня нет оснований так о нём думать. Во-первых, Бондарчук всё-таки позволяет себе в своих фильмах достаточно смелые выпады против всякого официоза, совершенно не смущаясь ни своим статусом официального режиссёра и члена «Единой России», ни нынешней политической ситуацией. Он может себе это позволить.

Во-вторых, знаете, я не склонен к переоценке собственных масштабов. Всё-таки я фигура не столь гигантская, чтобы контакты со мной могли напугать Бондарчука. Он давал мне интервью много раз. И мы вообще в хороших отношениях. Так что те, кто ищет здесь какую-то конспирологию, боюсь, заблуждаются. Иногда болезнь — это просто болезнь. Я от души желаю ему скорейшей поправки. И уверен, что мы эту встречу проведём. Смею думать, что она будет небезынтересная — особенно потому, что, знаете, мне всё-таки самому очень интересно узнать, про что они там собираются снимать «Притяжение 2». Это такой достаточно серьёзный вопрос.

Многие спрашивают меня, что я думаю о двух роликах: во-первых, о трейлере фильма «Нелюбовь», а во-вторых, о трейлере будущего суда Усманова против Навального. Начнём с Навального.

Мне кажется, что действительно судьбой России управляет непосредственно Господь (многие уже об этом писали), ну, просто потому, что в судьбе России прослеживается не человеческая, а божественная логика. Человеческой как раз не видно, а божественная заключается в том, что Господь старается всё здесь сделать очень наглядным, как будто история России пишется для дураков, ну, или во всяком случае не для дураков, но для таких вот непонятливых зрителей, которым надо обязательно самые наглядные примеры просто в нос ткнуть. И действительно очень многое в российской истории вызывает такое восхищение по своей абсолютной очевидности.

В данном случае ролики Навального все мы видели, мы все их знаем. Мы знаем примерный уровень этих ролик. Мы представляем себе, так сказать, масштабы его дарования и его творческий почерк. Мы понимаем, что он очень ироничен, достаточно тонок, умеет оскорбить с помощью сотни тонких, неочевидных приёмов — ну, то есть владеет навыками «низведения и курощения».

И вот здесь как будто нарочно противопоставлен ему человек, доведённый, конечно, до высшей точки кипения, но при этом очень неуверенный в себе и, главное, как-то страшно перебирающий по части распальцовки (такое есть у меня ощущение). Понимаете, когда в ответ на довольно тонкие, умно оскорбительные, язвительные, изящные ролики Навального раздаётся «Тьфу на тебя, Алексей Навальный!», причём такими жирными мазками, — это, мне кажется, какая-то даже избыточная наглядность. И не иначе как Господь как главный политтехнолог имел в виду этот контраст.

Это немного напоминает мне классический анекдот про девочку и дядю. Я не могу его, к сожалению, процитировать, но там девочка всё время оскорбляет дядю в рифму. Она ему говорит: «Скажи «раз», — ну и потом выдаёт ему в рифму. «Скажи «пять», — тоже выдаёт в рифму. «Скажи «семь». И всё время она так изысканно рифмует. А он наконец не выдерживает и говорит: «Девочка, скажи «раз». Она так пищит: «Раз!» — «Дура ты, девочка, и сволочь!»

Понимаете, примерно что-то подобное мы увидели сейчас. Конечно, Алишер Усманов выступает, как ему кажется, с позиции силы. Но это какая-то устаревшая позиция. По-моему, хамство давно уже перестало быть признаком силы. Ну, обратится он к Навальному на «ты». Ну, будет он отрицать очевидные вещи. Понимаете, эта же такая интонация право имеющего больше, по-моему, не хиляет, не работает. Это в том числе заслуга Навального. Люди, которые хамят, потому что могут, они могли восприниматься как новое, относительно свежее в политической реальности ещё в первой половине нулевых годов. Да и раньше ещё, когда такой дискурс несколько приблатнённый в российском бизнесе преобладал. Но сейчас, когда уже эта риторика скомпрометирована давно и Владимиром Путиным, и многими его присными (назовём это так), это уже давно, так сказать, не новость.

Что касается ролика о фильме «Нелюбовь». Я, как вы знаете, к Звягинцеву отношусь крайне неоднозначно. Мне очень нравится «Елена», меньше нравится «Левиафан», совсем не нравится «Возвращение». Но я не могу не признать, что это, безусловно, замечательное явление, интересное явление. И вообще минимализм — это хорошая штука, особенно если его при этом не переоценивать, не вчитывать в текст или в фильм те бездны, которых в нём нет.

Я склонен доверять Антону Долину, который говорит, что в этот раз лакуны в сюжете расставлены очень расчётливо и сквозь них дует такой ледяной обжигающий ветер. Вообще лакуны, дыры, отверстия надо расставлять очень точно. Как вот Оскар Уайльд в своё время, увидев нищего под своими окнами, купил ему дорогой костюм и сам наметил места, где сделать прорехи. То есть «рубище получилось дорогое», как писал Паустовский. Наметить прорехи — это великое искусство. Или как называли это Стругацкие — «сжечь мостики».

Поэтому я много жду от фильма «Нелюбовь». И мне очень интересно, что это будет. Но пока меня восхищает одно. Восхищает меня то, что все три картины (я сейчас об этом как раз написал в «Панораме»), представленные в Каннах — «Теснота», «Нелюбовь» и «Кроткая»… Кстати, получается замечательный портрет России: «Кроткая. Нелюбовь. Теснота». Просто диагноз! «Жаркие. Летние. Твои». Так вот, все эти три картины сделаны без малейшего участия государства. Это такая независимая Россия. В России появляется независимый кинематограф.

У меня давняя была такая мысль, что не надо всё время натыкаться на прутья клетки — можно проходить между ними. И возникает у меня чувство, что действительно можно, не вступая обязательно императивно в конфликт с государством (потому что этот конфликт приводит до поры к совершенно однозначным результатам), можно попытаться под этой коркой выстроить альтернативную Россию. И мне кажется, что строительством этой альтернативной России сейчас и заняты все сколько-нибудь интересные люди.

Появляются свои видеоблоги вместо телевидения. Вот Алишер Усманов не исключение, уже и он увлёкся. Хотя, конечно, все инстаграмы, каналы, другие варианты — они явно совершенно уже сейчас служат альтернативой ящику. Появляется литература, не нуждающаяся в государственном патронировании и не нуждающаяся даже, страшно сказать, в книгоиздании, потому что в Интернете всё существует. Уже чётко совершенно разделились площадки. Графомания реальная вытеснена почти отовсюду. В остальном большинство людей совершенно серьёзно занимается структурированием, стратификацией литературного пространства. Вообще, если бы ещё не бизнес, который никак, наверное, не выучится независимости от государства (и вряд ли это возможно в обозримой перспективе), у нас вообще получилось бы вполне нормальная такая страна. Можно было бы выделить Кремлю Жуковку — ну, как небольшую действительно резервацию — и пусть бы они думали, что он управляют, а мы бы продолжали себе жить.

Но, к сожалению, они не могут не лезть в наши дела. Мы бы их давно уже оставили в покое. Но в принципе то, что в мире постепенно начинают признавать вот эту альтернативную Россию — это всё больше радует. Радует, что она становится на ноги. И радует, что можно, оказывается, не будучи ни во власти, ни в оппозиции, производить довольно вменяемые вещи. За этим, мне кажется, будущее. Хотя это вовсе не снимает с нас обязанности говорить вслух о каких-то отвратительных вещах.

Д.Быков: Алишер Усманов выступает, как ему кажется, с позиции силы

Много очень вопросов про украинскую вот эту всю историю с «украинским чучхе», как изящно выразился Носик, со всем этим закрытием сайтов. Ну, мерзость, конечно. Понимаете, мерзость двойная. Для того чтобы побеждать, нужно быть лучше, а здесь всё делается для того, чтобы быть хуже. Да ещё в масштабах Украины, всё-таки гораздо меньшей, чем Россия, всё это выглядит особенно гротескно, особенно выпячивается уродливость этих мер. Мало того, что эти меры бесполезные, они ещё и совершенно аморальные — ну, просто потому, что…

Понимаете, сейчас довольно печальная тенденция есть на Украине: там стало почти невозможно существовать русскоязычным поэтам, русскоязычным писателям. Я понимаю, что есть трагедия в том, что схлопывается эта ниша. Но, знаете, вот эта попытка оттоптаться на культуре, когда не можешь оттоптаться на всём остальном… Культура же — самая уязвимая сфера. И поэтому происходит травля литераторов, происходит какое-то совершенно мерзкое отмежевание от русского языка и русской культуры. Хотя как раз культурные-то связи Украины с Россией — это едва ли не самое ценное, что в Советском Союзе было, вот этот «культурный интернационал».

Ну а второй аспект этой мерзости заключается в том, что российские недоброжелатели Украины получили поразительно жирный козырь. Все эти люди, которые кричали, что «Украина — это недогосударство», что «это фейковое государство», что «опять ничего у них не получилось», — ну, эти люди получили лишний, так сказать, карт-бланш на хамство. И теперь они будут усиленно говорить о том, что «президент Порошенко — это человек невеликого ума».

Я думаю, что Порошенко вообще действует довольно в узком коридоре возможностей. А судить его нельзя. Не будем забывать, что заваруху начала всё-таки Россия (если понимать под заварухой войну), потому что Майдан не означал войны, кто бы что бы ни говорил. И конечно, если бы не российское участие во всех этих событиях, они тоже давно бы закончились.

Д.Быков: Действительно судьбой России управляет непосредственно Господь

Но при всём при этом, понимаете, невзирая на все те грязные, страшные испарения, которые откуда-то со дна души в России поднимаются, это не снимает с нас обязанности видеть мерзость, когда она происходит в Украине. Да, в Украине поначалу демонстрировали определённую свободу печати. Сегодня можно откровенно сказать, что никакой свободы печати больше нет. В Украине некоторое время журналисты имели право голоса на телевидении. Сейчас можно сразу сказать, что все журналисты оппозиционные подвергаются прямой травле и достаточно серьёзной атаке.

Невозможно уже говорить о том, что Украина служит положительной альтернативой. Раньше была надежда, что она станет такой альтернативой так называемому Русскому миру, таким свободным центром славянства. Сегодня уже очевидно, что ничего из этого не получается. Безвизовый въезд в Европу — это, конечно, очень хорошо, но считать это единственным достижением не поворачивается язык. Потому что, видите ли, если главным достоинством страны является право её свободно покинуть — извините, это очень сомнительно.

Ну, я уже давно заговорил о том, что началась череда унизительных и одновременно оскорбительных глупостей. Вот то, что не пустили российскую участницу на «Евровидение»… В целом они, конечно, «Евровидение» провели, судя по всему, неплохо. Я его не смотрел, как-то мне это не очень интересно. Но то, что не пустили туда Самойлову — это была очевидная самоподстава. Люди сделали глупость. Их вот так соблазняли, их троллили, им подкинули ситуацию совершенно однозначную в моральном смысле — инвалида не пустить, понимаете. И они повелись. Это была ошибка. И я об этом сразу говорил. Сейчас не просто ошибка, а ошибка катастрофическая — и по последствиям, и по масштабам. Поэтому, к сожалению, надо признать: мы начинаем напоминать нашего противника всегда. Украина решила переиродить Россию.

Каков мой прогноз в этой связи? Мне кажется просто, что произойдёт очередная попытка национального примирения. После президента Порошенко там окажется не совсем прорусский, но договороспособный политик. Майдан будет скомпрометирован окончательно. И останется один вопрос: а за что погибли все эти люди? Всё войдёт в свою колею. Уже и Плотницкий не исключил вхождение в Украину, если там будет пророссийское правительство. Я думаю, что и Захарченко не исключит, опять-таки если правительство будет пророссийское. И опять начнут налаживаться связи, и всё зарастёт по живому. И даже будут говорить: «Ладно, может, мы ещё будем когда-нибудь братьями». Но разочарование будет зреть и бродить. И нация таких разочарований не прощает. Так что мир-то может возникнуть, но это будет мир гниловатый.

И самое страшное — это подумать, что будут говорить, как у нас сейчас говорят про Ельцина: «Вот девяностые, проклятые девяностые!» — забывая совершенно о том, сколько свободы, сколько прекрасной новизны было в этих девяностых. Много было отвратительного, конечно, много было мерзкого, но много было и настоящего озона. Я очень боюсь, что люди двадцатых годов в Украине про десятые будут вспоминать примерно так же и говорить: «Вот! Зато какую цену мы заплатили за свободу». И в очередной раз будет скомпрометирована свобода, скомпрометирована такими вот глупостями, такими вот идиотизмами на пустом месте. Так что надо бы помнить, чем за это обычно расплачиваются.

Ну а теперь я с запозданием начинаю — что делать? — отвечать на вопросы, тоже довольно многочисленные и любопытные.

«Что думаете о Ридли Скотте и «Бегущем по лезвию»?»

Я вообще считаю, что Ридли Скотт — один из самых талантливых американских режиссёров. И он наглядно демонстрирует старую мысль Юрия Арабова о том, что в основе американского блокбастера чаще всего лежат классические, чаще всего библейские, а иногда ещё восходящие к Возрождению по литературной классике приёмы и темы. Я не думаю, что фильм Ридли Скотта «Бегущий по лезвию» так уж глубок и содержит в себе такие уж тонкие библейские намёки, но то, что он замечательно сочетает метафизическую глубину с темпом, с увлекательностью — ну, о чём тут говорить? Я вообще настаиваю всегда на том, чтобы кино базировалось на каких-то архетипических, более древних основах — они гораздо легче усваиваются.

«Любое художественное произведение, — спрашивает Виктор, — в литературе, театре, кино подразумевает моральное развитие или рост героев. А есть ли произведения, где главная тема — падение или отсутствие развития?»

Да полно, сколько угодно. Чаще всего это литература модернизма, которая собственно и вытащила на свет вот эту энтропию, эту неготовность человека развиваться и нежелание его развиваться, а наоборот — распад, тема распада. Наиболее наглядное явление здесь, по-моему — Беккет, который есть такой поэт диссоциации, такого распада личности. И драматургия его, и романы — всё на эту тему. А Беккет — ученик Чехова. Мне кажется, и у Чехова как раз темы этого распада преобладают. Вот «Ионыч», например — ну, какое же здесь развитие? Здесь, наоборот, у него что-то было, а потом оно постепенно превращалось в самопародию. Так что мне кажется, что это самый наглядный пример. Ну, Чехов — отец европейского модернизма. Для модернизма вообще очень характерно увлечение, характерен интерес темами такого медицинского распада, разложения. У Кафки этого довольно много, например, в «Сельском враче», в любимой моей притче.

Почему это так? Понимаете, я всегда настаивал на том, что модернизм — это как раз время рационализма, время осмысления иррационального, попытка дотянуть его, как писал Пруст, «до светлого поля сознания». И поэтому естественно, что наиболее внимательно модернизм относится к ситуации болезни, распада, энтропии. Он, как врач, подходит к миру и берётся, разумеется, прежде всего за болезни, потому что о здоровом что же говорить? Джойс представляется мне исключением из этого дела, потому что он самый здоровый и самый весёлый из всей этой плеяды. И то «Поминки по Финнегану» — роман такого сновидческого языка — он, конечно, никакого развития не предполагает там, да и сюжет никак не развивается.

«Здравствуйте, Дмитрий. Народные поговорки гласят: «Потри русского — проявится татарин». В какой степени это верно для клана Михалковых, для Евтушенко? А если потереть еврея, кто проявится? Чистый первочеловек Адам? А может, этот «ящик Пандоры» лучше не трогать?»

Видите ли, дорогой Соломон… Конечно, это у вас псевдоним, потому что редко так бывает, чтобы принципиально антисемитские вопросы подписывались именем «Соломон Моисеевич». Это вы так троллите меня. Но меня не больно-то потроллишь. У вас вопрос, конечно, задан забавно: «Что будет, если потереть еврея?»

Я сейчас писал как раз предисловие к большому «Избранному» Горенштейна. Там четыре, на мой взгляд, самые увлекательные и редко переиздаваемые его повести выходят: «Улица Красных Зорь», «Ступени», «Чок-Чок» и «Муха у капли чая», самое такое загадочное произведение. Вот Шубина решила так подобрать — довольно нестандартно. И когда я к этому писал предисловие, я обратил внимание, что мир Горенштейна, где бы действие ни происходило, делится на евреев и антисемитов. Причём действие может происходить среди русейших русских, как, например, в «На крестцах», в пьесе такой двухтомной из эпохи Ивана Грозного, в романе-пьесе. А может происходить среди немцев. А может вообще в глухой русской деревне. Но всё равно деление то же самое, только евреи назначаются по другому признаку.

Если брать главную проблему горенштейновского творчества, то он говорит, конечно, о вырождающемся гуманизме. Он говорит, что гуманизм давно отошёл от своих величественных средневековых образчиков, от Возрождения и стал просто оправданием слабости, маской слабости. Это ницшеанская такая мысль, но она любопытная, она у него художественно очень интересно преломляется.

Д.Быков: В основе американского блокбастера чаще всего библейские темы

Так вот, мне кажется, главная претензия Горенштейна к евреям — то, что они перестали быть иудеями. Вот если потереть еврея, то под ним — под вечно трепещущим, загнанным — откроется могучий иудей. Ну, помните, как Мандельштам, который долго отрекался от иудаизма в пользу европейской культуры, в «Четвёртой прозе» заговорил о том, что кровь его отягощена наследием царей и патриархов, и поэтому стыдно ему иметь дело с племенем немытых романее (писателей). Иудей — древний, жестоковыйный, ветхозаветный — актуализируется в травле, при гонении. Так что если потереть еврея, то найдёшь царя и патриарха. Я по-разному могу относиться, конечно, к прозе Горенштейна, хотя я считаю его гениальным писателем, но вот этот его взгляд мне кажется достаточно — ну, как сказать? — обоснованным, достаточно по крайней мере выстраданным.

«В вашем блоге был опубликован текст одного филолога, проводящего сравнение между литературой и медициной. Насколько вы согласны с мнением автора?»

Ну, это не мой блог, а это как бы блог, который ведётся талантливыми и доброжелательными людьми, желающими как-то отследить разные мнения обо мне. Спасибо. Ну и там действительно появился фрагмент из Сергея Оробия, где он сравнивает нынешних российских писателей с разными врачами разного профиля. Это довольно интересная такая идея, довольно перспективная. Но как бы Сергей Оробий дорог нам не только этим. И собственно не за это мы его любим. Это забавная такая шутка, не более того. Можно с кулинарами сравнивать писателей, можно с наркоманами. Всё это очень весело.

«В книгах некоторых русских писателей внушается нам, что каждый русский человек может устроиться на Западе и даже стать зажиточным и успешным предпринимателем в Америке. В чём смысл такого внушения?»

Ну, я не знаю, кто из русских писателей, Лёша, вам внушает эту мысль. В принципе, я замечал одно… И это я не пытаюсь вам внушить, а просто это, ну, извините, такая объективная реальность. Действительно, русский человек на Западе, как правило, достигает несколько больших успехов, чем в России. Более того — он остаётся при этом русским. Понимаете? Он не становится американцем, в нём не появляется ни западная идеология, ни западная психология.

Русского очень легко отличить на Западе. Просто то, от чего он избавляется, уехав из России, — это не личность, не национальность, не какие-то приметы национального духа. Нет, это вещи вредные. Он как бы освобождается от большого количества вредных прыщей или каких-то врождённых излечимых заболеваний: от постоянной оглядки, от страха, от необходимости как-то унижаться перед государством, от взяточничества очень часто, от коррупции. Иными словами, действительно русский на Западе — это русский, которому никто не мешает.

Я с довольно многими из них общаюсь, причём это не только выходцы из бывшего СССР, а это отъезжанты из совсем недавней России, люди абсолютно разных национальностей и абсолютно разных профессий. Конечно, отблеск России, довольно наглядный и явный (это же несмываемо), на них на всех лежит. Надо вам сказать, что это довольно счастливые люди.

И вы обратите внимание лишь на такую закономерность (я как раз в своём курсе здесь об этом рассказываю): один из самых устойчивых метасюжетов русского романа — это попытка построить правильную Россию вне России. Ну, такая мечта о русском Израиле. Такое место, где вот русские соберутся и заживут правильным образом. Это и «Остров Крым», это и множество таких русских колоний — ну, скажем, взять Житинского «Подданный Бризании», такое русское государство в Африке с гимном «Гори, гори, моя звезда». Это, в общем, довольно забавно всё.

И действительно, русскому человеку для того, чтобы осуществиться quantum satis, почему-то достаточно уехать из России. Ну, возьмите Штирлица, например. Какая чистая русская душа! И как он любит Родину! Но он как раз доказывает собой довольно наглядно, что Родину лучше всего любить на расстоянии. Я часто писал о том, что Штирлиц — это такая сбывшаяся мечта Бендера. Он же и попал, в конце концов, в Аргентину. Он и есть наше продолжение Бендера, третий роман про Бендера. Но просто, к сожалению, единственный способ существования Бендера за границей — это разведчик.

И вот таких русских довольно много, поэтому… Вы знаете, в этом большая беда, что правильную Россию можно построить только вне России, потому что в ней самой ну слишком много… Кстати, и Новороссия — это тоже попытка найти такую территорию, на которой мы вот сейчас построим правильную Россию. Ну, там в силу специфики строителей и в силу многих других обстоятельств получилось то, что получилось. В Америке как-то, на мой взгляд, получилось несколько лучше. Не зря я так люблю бывать здесь в городе Севастополе. Это такая своего рода компенсация за невозможность поехать в настоящий Севастополь.

А мы услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Поехали дальше, продолжаем разговор.

«Обожаю Горчева. Подскажите англоязычных человеконенавистников подобных ему».

Ну, знаете, как раз англоязычных человеконенавистников тут просто пруд пруди, потому что это русская литература целомудренная и так считает необходимым любить людей, а в британской циников полно, причём таких гуманных, симпатичных циников, очаровательных. Ну, Ивлин Во. Кстати, у Уайльда очень много такого скепсиса замечательного (ну, не горчевского, конечно, но близкого). У Моэма масса подобных вещей. Если вас интересуют более желчные, такие уже совсем сердитые молодые люди…

Д.Быков:Русский человек на Западе достигает несколько больших успехов, чем в России

Да, кстати, я вот совсем недавно с огромным опозданием открыл для себя Уильяма Джерарди [Gerhardie], такого довольно знаменитого, кстати говоря, британского писателя, но совершенно не переводившегося никогда на русский язык. У Джерарди есть замечательная книга «Пятая колонна Господа Бога», посмертно изданная, это такие скептические записки об истории XX века. У него есть изумительный роман «Полиглоты». Сам я сейчас купил в Принстоне у букиниста его сборник «Милые создания», где две повести и два рассказа. И конечно, это колоссальной силы и колоссальной мизантропии писатель, особенно там, где он пишет о России. Я очень рекомендую вам, если мимо вас поплывёт, его рассказ «In the Wood» («В роще»). Там как раз… Ну, история происходит в Одессе девятнадцатого года, переходящей из рук большевиков в руки белых постоянно, да ещё там всякие другие экзотические персонажи. Очень тонкий рассказ и очень мизантропический. Ну и вообще сильный писатель, довольно одарённый.

Из других, из ближайших к нам в семидесятые-восьмидесятые годы… Да, кстати, нельзя не назвать Саки (Мунро), прелестный совершенно писатель и тоже довольно циничный. Роальд Даль, пожалуйста. Я думаю, что… Как сам он говорил: «Мои рассказы — это добрые советы человека, не лишённого некоторой вредности». Мне кажется, в плане мизантропии и цинизма он может дать ещё и Горчеву довольно хорошую фору. Хотя Горчев, конечно, лаконичнее значительно. Ну, в общем, много у него. Да и не только у него. Достаточно много человеконенавистников даже и в современной американской литературе. Если вы ещё не читали роман Хеллера «Что-то случилось» («Something Happened»), то просто вам Бог велел с него начать.

«Плохо ли, если для человека дружба важнее любви и семьи?»

Ну, друг мой, я не встречал таких случаев, честно вам скажу. Вообще любопытный изврат такой и любопытный такой изгиб психологии. Знаете, есть люди (я их знавал как раз), которые считают себя убеждёнными асексуалами. Ну, для них, правда, и дружба особенной роли не играла, но всё-таки. Убеждёнными асексуалами, потому что в любви слишком много животного, слишком много похоти, слишком многое зависит от организма. Вот любовь — такая «мистерия организма», как говаривал Душан Макавеев. И надо как-то избавляться от физиологических зависимостей. А дружба — это что-то такое более ровное. Ну, как писал собственно Батюшков: «Только дружба обещает мне бессмертия венок».

Дело в том, что я как раз, страшное дело… Зачем я это говорю? Я как раз скорее гораздо меньше верю в дружбу. И в этом смысле я, так сказать, по-пушкински скептичен. В общем, мне приятно думать, что я иду по пушкинским следам: «Что дружба? Лёгкий пыл похмелья иль покровительства позор». Я действительно очень редко видел образцы чистой дружбы. Почти всегда это была дружба между мужчиной и женщиной, такая себя — ну, как сказать? — l’amitié amoureuse, понимаете, влюблённая дружба, промежуточное состояние. А дружба в чистом виде почти всегда омрачена или завистью, или неравенством, или идейными какими-то расхождениями, или, кстати говоря, личной неприязнью, под которую подгоняют идейные расхождения. Так что боюсь я, что случаи дружбы настоящей гораздо, что ли, реже, чем любовь.

Потому что понимаете как? Девушка красивая имеет шанс понравиться вне зависимости от своих душевных качеств, а в дружбе этот эротический элемент почти всегда отсутствует. То есть вряд ли вы будете дружить с кем-то за то, что он красавец. Или вряд ли вы будете выбирать друга по признаку только личного обаяния. Для меня в друге всего важнее надёжность. Это качество встречается довольно редко. У меня довольно много друзей. Пожалуй, я могу назвать десятка два. Это большая удача. Десятка два людей, которых я искренне считаю своими близкими друзьями, важными для меня. Из них безусловно я доверяю, безусловно я всегда могу рассчитывать на человек пять-шесть точно. И по отношению к ним я тоже стараюсь быть достаточно надёжен. Но это я за пятьдесят лет жизни набрал, понимаете? И у меня всё-таки возлюбленных было гораздо больше. И для того, чтобы их любить, от них не требовались никакие особенные человеческие качества. Вот такая это грустная логика. Поэтому к дружбе я отношусь более уважительно. И дружба — явление более редкое, скажем так.

«Имели ли произведения Достоевского влияние на революционеров?»

Ну, ещё как имели! И это очень горько. Это влияние было таким, знаете, достаточно негативным — в том смысле, что революционеры сердились на Достоевского, ругались на него или, как Ленин, называли его архискверным. Но надо вам сказать, что такое влияние… такое отношение оправдано, потому что вы можете любить Достоевского или не любить его, но вы не можете отрицать того, что он оклеветал русское революционное движение. Он увидел его бесовщину, но не увидел его святости. А святость была. Был «Порог» Тургенева, были герои Чернышевского, были в конце концов герои Решетникова. Ну, там много всего было, понимаете.

И я не стал бы никогда сводить разночинную Россию, революционную Россию к бесовщине. Тут уместнее трифоновский термин «нетерпение», как назывался его главный исторический роман. Так что я не знаю, не могу припомнить ни одного случая, когда бы под действием текстов Достоевского революционер перековался. Известный случай, когда Солженицын — так сказать, поздний литературный двойник Достоевского — заставил целое поколение французских интеллектуалов отказаться от левачества, и они называли себя «дети Солженицына», их было довольно много.

А вот что касается такого влияния Достоевского — я, пожалуй, никого назвать не могу. Точно так же ни на кого не повлиял Лесков, когда он под псевдонимом Стебницкий писал свои антиреволюционные пасквили «Некуда» и «На ножах». Точно так же и «Взбаламученное море» Писемского ни на кого не повлияло. Писарев писал: «Взбаламученное море авторской желчи». И это справедливо. Я не думаю, что роман «Бесы» — при всей глубине некоторых его прозрений — может повлиять на революционера. Мне кажется, он может его скорее позабавить.

Вот хороший вопрос: «Почему считается, что Башмачкин срывает шинели? У меня после прочтения сложилось впечатление, что все ограбления совершает тот же человек, что и оставил без верхней одежды самого Акакия Акакиевича».

Интересная такая точка зрения, что и Акакий Акакиевич, и все эти петербуржские генералы оказались жертвами одного и того же ужасного привидения. Но на самом деле такой подход совершенно обессмысливает повесть. Вы почитайте Эйхенбаума «Как сделана «Шинель» Гоголя», и там многое видно. На самом-то деле, конечно, совершенно очевидно, что это Акакий Акакиевич после смерти превратился в огромное привидение. И в этом главное пророчество Гоголя, что после смерти или, вернее, в инобытии своём маленький человек обернётся страшной силой.

Правильно многие замечали, что без этого финала что такое «Шинель»? Анекдот. Милый, моральный, по-человечески симпатичный, но анекдот. А вот когда появляется Акакий Акакиевич в виде грозного мстителя и срывает шинели, причём с того самого генерала, обратите внимание (иначе как же вы это объясните?), с того самого генерала, который на бедного Акакия Акакиевича заорал и затопал, когда он с него снимает шинель с криком: «Тебя-то мне и надо!» — вот тут ужас, вот тут готика! А почему он ворует шинели-то? Потому что он отчаялся добытию мирным путём.

И вот это перерождение маленького человека очень неслучайно. Гоголь его почувствовал. И оно для меня, понимаете, глубоко символично. У меня, кстати… Тоже грех на себя ссылаться. У меня был такой старый стишок про «Шинель» гоголевскую, и там были вот эти слова:

Униженные братья вершат привычный суд:

Чуть руки для объятья раскинешь — и распнут.

Когда ж тоска, досада, безумие и плеть

Внушат тебе, что надо лишь равного жалеть?

Я действительно несколько побаиваюсь маленького человека. Я помню, у меня был с Константином Райкиным довольно интересный спор на эту тему, где я ему доказывал, пытался доказать, что маленького человека не бывает, а то униженное, жалкое, что мы видим под именем Акакия Акакиевича, всегда готово обернуться, ну, если не Шариковым, то вот этим страшным призраком. Он мне доказывал, наоборот, что есть же чаплинский персонаж, а я говорил, что чаплинский персонаж легко превращается в Великого диктатора. Это каждый решает для себя.

Но Гоголь почувствовал явно имеющуюся опасность, потому что… Знаете, у меня есть сильное подозрение, что Акакий Акакиевич — это такая редукция действительности, это всё-таки авторский вымысел. Мне кажется иногда, что если бы у кого-то в конторе была более грязная шинель, я не уверен, что Акакий Акакиевич бы его травил. Но я не уверен, что он его защищал бы. Хотя вот Акакий Акакиевич с его вечным «Я брат твой» — ну, это так пронзительно, так грустно!

«Смогли бы какие-нибудь русские писатели XIX века жить и работать в СССР?»

Д.Быков: Культурные связи Украины с Россией — едва ли не самое ценное, что в Союзе было

Ну конечно. Я думаю, Толстой не смог бы, потому что он начал бы ссориться с этой властью, как с любой властью. А если уж царская власть, тоже достаточно нетерпимая, его всячески гнобила и чуть не посадила (он даже об этом очень мечтал), то советская власть бы и церемониться не стала — ей такой альтернативный центр власти был совершенно не нужен. Я не помню, кто это писал (Суворин, кажется), что «в России два царя». Ну, не поручусь за авторство. «Два царя — Николай и Лев Толстой. И не может поколебать Николай трон Льва, а Лев с лёгкостью колеблет трон Николая». Это, кажется, конца девяностых годов высказывание, и вполне обоснованное. Советская власть не хотела бы, чтобы кто-то колебал её трон. Надо, кстати, мне сверится насчёт цитаты, но просто сейчас… Потом по Сети посмотрю.

Толстой бы не смог. А Чернышевский смог бы запросто, и думаю, что очень бы ему нравилось. Вот насчёт Чехова интересно. Ну, Горький смог же. А Бунин не смог. А вот Чехов… Мне кажется, такой модернист, человек с опорой на всё новое, с жаждой этого нового — да, пожалуй, что он смог бы. Пожалуй, Чехову было бы даже интересно пожить в СССР, ну, потому что многое из того, что здесь делалось бы в плане гигиены и просвещения, мне кажется, это его бы как-то очень умиляло — до известного предела. Ну, так годов, наверное, до тридцатых всё бы у него хорошо получалось.

«Недавно попала на прямой поэтический эфир в Фейсбуке Александра Дельфинова. Я прочитала также его иронические заметки в журнале «Берлин. Берега». Что вы думаете об этом?»

Вы знаете, один из редких случаев, когда не думаю ничего. Совершенно не знаком с творчеством этого автора. Придётся теперь после ваших добрых слов ознакомиться.

«Недавно умер замечательный режиссёр Михаил Калик. Вы говорили, что цените его фильм «До свидания, мальчики». Что в картине самое важное? Откуда перед войной появились эти светлые души?»

Вот видите, Андрей, это как раз очень неслучайная вещь, очень важный вопрос. Я когда-то, посмотрев фильм «Завтра была война» тогда ещё вполне адекватного Юрия Кары, задал себе вопрос: почему чудовищное время тридцатых породило эти светлые души, а замечательное время шестидесятых породило в семидесятые и в восьмидесятые самое гнилое поколение — фарцевавшее, не имевшее никаких идеологических ценностей, карьерное, конформное (как хотите назовите)?

И вот я очень отчётливо помню, как мы по талому снегу возвращаемся в воинскую часть после этого просмотра, и я с таким дружественным старослужащим Димой Морозовым (Дима, если ты меня слышишь, большой тебе привет! Я всегда тебя вспоминаю с нежностью), мы обсуждаем эту проблему, и не могу я найти ответа. Через двадцать лет я нашёл этот ответ, довольно бесхитростный.

Понимаете, время тридцатых годов, породившее в частности героев Калика, было стилистически цельным, а время шестидесятых — половинчатым. Это был террор, но первосортный террор, ножа не всунешь. И он формировал первосортные, крепкие, эстетически полноценные души. А это были люди, которые были сформированы абсолютно бескомпромиссной, в своём роде первоклассной средой, и они смогли отстоять в результате мир. А люди шестидесятых годов были сформированы средой половинчатой, компромиссной, и сами они были людьми нравственного компромисса.

Другое дело… Вот я собственно в «Июне», а особенно в первой части, пытался это показать в романе, что сталинские условия жизни всё равно людей уродовали, конечно. Уродовали в нравственном отношении. Многие проблемы загоняли вглубь, многие комплексы. То есть любовь была в это время очень уродливая, предательство было нормой жизни, но всё-таки это был уровень, понимаете, греческой трагедии или шекспировской трагедии. Ну, у Ахматовой: «Двадцать четвертую драму Шекспира пишет время бесстрастной рукой». Это шекспировское время по масштабу этих мерзостей.

А вот шестидесятые — это не шекспировское время, это время Виктора Розова и Александра Володина, тоже первоклассных по-своему драматургов, но, конечно, не того масштаба совершенно. Про шестидесятые шекспировскую драму не напишешь, и это сказывается. Даже уродство тридцатых, безусловное уродство — оно эстетически очень цельно. А боюсь, что именно цельность… Ну, вот есть такое английское понятие «integrity» или «wholeness» тоже есть, звучащее почти как «святость», как «holiness» тоже. Но мне кажется, что цельность важнее, чем вектор.

Вот такая печальная история про героев фильма «До свидания, мальчики», которые действительно были лучше своих шестидесятнических сверстников. Ну, как вы понимаете, ценность и прелесть этого фильма Калика ещё и в самой ткани жизни, в удивительной поэтической интонации, наверное, в гениальной музыке Таривердиева, такой сложной, такой прелестной, в монтаже необычайно изобретательном, в титрах. Ну, каликовская картина — она вообще образец такого поэтического кино. Это очень тонкая материя. Тут шаг вообще сделаешь — и соскользнёшь в безвкусицу.

Но Калик — это мастерюга с железной рукой. В этом смысле его поздняя картина «И возвращается ветер…» мне представляется даже более совершенной. Я очень люблю, конечно, и «Любить…», сделанную вместе с Инной Туманян. Я довольно рано узнал Калика, потому что всё-таки он через Инну Туманян мне стал известен, через учителя моего, и поэтому я ценю его чрезвычайно высоко.

«Вы заметили в лекции по Обломову, что одна из русских национальных черт — робость перед человеком, от которого нам что-то нужно спросить, попросить, отвлечь от какого-то его, как нам кажется, важного дела в сравнении с которым всё наше ничтожно и не важно. Это же, по сути, причина инертности и вялых социальных отношений между людьми. Как от этой избавиться? И возможно ли?»

Дорогой classic, тут проблема не совсем в том. Это не из-за деликатности происходит нашей, а это происходит из-за их самоуверенности. Действительно в России каждый человек, от которого что-нибудь зависит (ну, это такой действительно «синдром вахтёра»), он убеждён, что он занят принципиально важным делом, от которого мы его отвлекаем. Такое чувство, что когда вы ходите к врачу, то стыдно отвлекать его своими мелкими болячками. Он сидит, задумчиво глядя в пустоту, думает о чём-то высоком, а всех этих старух, торчащих к нему в очереди в участковой поликлинике, ненавидит. Это же касается водопроводчика. Такое ощущение действительно, что в России люди не работают, а делают что-то бесконечно более важное. А что это важное — я сказать затруднюсь. В своё время я предположил, что они «мыслят мир», вот если угодно.

«Что вы думаете о реакции Лимонова на вашу предыдущую программу?»

Ну, печальная реакция, конечно. Понимаете, как-то хочется по-офелиевски сказать: «О, что за гордый ум сражён!» Если ему трудно было… Там он пишет: «Потел, еле продрался». Если ему трудно было продраться через два довольно примитивных абзаца о его романах воспитания — ну, это говорит о том, что ему стало трудно читать. Может быть, это следствие болезни, которую он описал сейчас в последней книге. Может быть, следствие каких-то возрастных изменений.

Ну, Лимонов, проповедующий нечтение, — это очень странно. Во-первых, Мао Цзэдун действительно с его замечательной фразой «Сколько ни читай, умнее не станешь» — это мне хорошо известно. И я собственно эту фразу поставил в своё время эпиграфом к нашему три года просуществовавшему журналу «Что читать?». Но проблема в том, что сам-то Мао Цзэдун был чрезвычайно начитанным человеком, он читал в детстве, в молодости колоссально много. И, видимо, этот вывод мрачный, что «вот сколько ни читай, умнее не станешь», он сделан на собственном опыте в порядке глубокого личного разочарования от чтения, потому что жизнь-то его обманула. «Жизнь обманула старика». Книги солгали ему, в частности марксистские.

Что касается Лимонова, то это один из самых начитанных русских писателей. Я помню, кстати, как он мне рекомендовал уайльдовскую биографию работы Эллмана. Помню, сколько замечательных книг я всегда видел в его съёмных квартирах. Он, начиная с детства, когда он сам переплетал самодельные книжечки стихов Блока, а потом так же переплетал свои, он феноменально начитанный человек: и в Хлебникове, и в русском авангарде, и в теоретических работах каких-то, и в социологии. Он очень много читал.

И просто, видимо, сейчас, когда ему всё труднее это делать, он… Ну, знаете, это как Толстой в поздние годы проповедовал безбрачие. Когда слабеет мужской темперамент — человеку и хочется, чтобы никто этим делом вокруг больше не занимался. Но здесь, в данном случае слабеет темперамент читательский. Пожелаем же, чтобы не изменил хотя бы мужской.

«Во многих художественных произведениях большие деньги выступают универсальным мотиватором для действующих лиц. Неужели ли люди так легко представляют себе, как использовать крупные суммы, и нисколько не боятся их? Почему дармовые миллионы безусловно влекут к себе героев?»

Д.Быков:То, что не пустили на Евровидение Самойлову —очевидная самоподстава

Понимаете, vilsent, деньги никогда не выступают в своей обычной экономической функции. Деньги — это как бы сгущённое и овеществлённое время. Вот почему человек бережёт свои деньги? Не потому же, что они для него просто такой фетиш, нет. Деньги — это время вашей жизни, сконцентрированное предельно. Это потраченное вами время, ушедшее на труд, на унизительное какое-то добывание, на халтуру, на подёнщину. Всё это — деньги. И естественно, что когда вы получаете дармовые миллионы, возникает ощущение, что вам как бы дали вторую жизнь, что вы можете теперь поставить массу экспериментов, высвободить массу свободного времени, освободить его от труда, прожить другую жизнь. Вот почему нужны деньги. Это возможность, это бесконечный набор вариантов. Не говоря уже о том, что это ваша защита он множества случайных обстоятельств. Деньги переводят вас в другой регистр.

И я совершенно не в обиде, когда я вижу алчность. Другое дело, что жадность и алчность — это разные вещи. Понимаете? Вот очень важный такой семантический разворот, семантический намёк. Жадность — это когда вы бережёте то, что у вас есть, а алчность — это когда вы страшно жаждете того, чего у вас нет, когда вы жаждете обладать миром. И в этом смысле при выборе между жадностью и алчностью я, конечно, на стороне алчности. Мне хочется больше и больше: больше впечатлений, больше интересных людей, больше похвал, почёта, больше денег в том числе. Мне все эти желания, увы, в высшей степени присущи.

Вопрос от Саши из Славянска, он опять не о политике: «Почему герои самых известных зарубежных книг, такие как Холмс, Д’Артаньян, Том Сойер, тот же Уленшпигель, пользуются в России большей популярностью, чем в родных для них странах? Просьба сделать лекцию о приключенческом романе».

О приключенческом романе? Подумаю. Но, Саша, на ваш чрезвычайно милый вопрос я отвечу через три минуты.

НОВОСТИ

Д. Быков

Продолжаем разговаривать, отвечаем на вопрос Саши.

Ну, видите, Саша, вот вы перечисляете там Шерлока Холмса, Д’Артаньяна, Томас Сойера, Уленшпигеля. Это всё трикстеры. Это герои такой породы, которые присутствуют в плутовском романе. А первым плутовским романом, как я считаю, было Евангелие. Плутовской роман… Давайте я о нём сегодня расскажу. Раз вы предлагаете, почему бы не сделать лекцию о приключенческом романе? Но вы просите о Штильмарке. Штильмарк всё-таки несколько не вписывается в этот ряд.

Ну, это был человек (Роберт Штильмарк), который умел увлекательно рассказывать обо всём. И я помню, как мы с Кириллом Еськовым как раз, замечательным фантастом, говорили о том, что «Горсть света», автобиографический роман Штильмарка, он не менее интересен, не менее увлекателен, чем «Наследник из Калькутты». Тем более что, как вы понимаете, «Наследник из Калькутты» — это всё-таки роман, выдержанный не в традициях приключенческой литературы. Хотя там явные, конечно, следы «Капитана Блада», и Бернардито очень похож на множество других капитанов. Нет, тут история о лагере, о зэках. И пираты — это зэковские нравы.

И когда, кстати, мне предлагали писать сценарий по Штильмарку, я предложил вот такой ход: там параллельно сцены его зэковской жизни, когда он пишет роман, и те же герои играют пиратов на корабле. Эта моя революционная идея, к сожалению, не понравилась. Да вообще заглохла тогда идея экранизации Штильмарка — ну, потому что подвалили «Пираты» Вербински, вот эта гениальная франшиза, «Пираты Карибского моря», и как-то неактуальны стали русские пираты.

Но о Штильмарке я лекцию-то не готов делать, а вот давайте я сделаю про советский трикстерный роман и про его основные черты. Почему я хочу? Я уже немножко про это говорил, но я с удовольствием поговорю про это ещё. Почему? Потому что мне как раз сейчас, в рамках этого моего курса только что пришлось читать пять лекций подряд о советских трикстерах. И они все в известном смысле — продолжение Христа. И они же — продолжение Холмса, который имеет многие христологические черты, в частности умирает и воскресает. И Гарри Поттер из этой же породы, и Д’Артаньян.

А почему они популярнее в России? Знаете, наверное, потому, что в России и Евангелие гораздо популярнее, чем во многих других странах. Оно здесь — насущное чтение, повод для дискуссии, и поэтому все христологические персонажи, включая Пушкина, у нас имеют такую культовую природу. Россия — христианская страна не в моральном смысле, не в теологическом, а в таком, я бы сказал, глубоко эстетическом, даже в прозаическом, если угодно.

«Дмитрий Львович, ты по национальности жыд. Когда избавишь нас от своего присутствия? Когда иммигрируешь в Израиль? Судьбы Боруха Немцова не боишься?»

Знаете, не боюсь, потому что я сознаю свою значимость. Она меньше, чем значимость Немцова. Ну и никуда я от вас, конечно, не свалю, swasher дорогой. Моя судьба — «верёвкой море морщить, да вас, проклятое племя, корчить». Пока я в вас антисемитскую чуму не доведу до самоубийства полного или до переубеждения, пока вы все не повеситесь тут на осинах и не полюбите евреев, я совершенно не способен никуда уезжать. Или вы уезжайте, если вам не нравится…

Я, кстати, в вашем письме уже слышу какую-то умоляющую, жалкую интонацию: «Когда избавишь нас от своего присутствия?» «Доколе терпеть?!» Да? «Ну, Марковна, по самыя смерти!» Что я могу вам ответить? Вам терпеть вечно. Вашей смерти, не моей. И я действительно считаю своим долгом не то чтобы смягчать российские нравы, но как-то делать жизнь невыносимой для всякого рода ублюдков. Вот для вас в частности. И я верю, что вы не безнадёжны, не потеряны. Если я вас чем-то раздражаю — значит, вы задумываетесь, страдаете, хотите измениться. Я помогу вам это сделать. Делайте, как я говорю, подражайте мне, читайте то, что я рекомендую, — и вы проснётесь здоровым гармоничным человеком, которого не окружают чудовищные жирные жиды, желающие пить вашу кровь. То есть я на верном пути, судя по вашей реакции. И то ли ещё с вами будет, так ли ещё вас раскорячить. Как есть такое ещё замечательное совершенно выражение: «Эдак тебя, милый, разбарабанило». Вот вас будет барабанить неутомимо.

«Дмитрий, можете ли вы прокомментировать странные высказывания Михалкова о «Ельцин Центре»? Не переходит ли вопрос из темы «художник и власть» в тему «гений и злодейство»? Хотя гений, конечно… скорее очень профессиональный ремесленник. В чём вообще разница между Рифеншталь и Эйзенштейном (если она есть)?»

Ну, вот ровно такой вопрос Андрей Шемякин задал Лени Рифеншталь. Правда, это был вопрос о Дзиге Вертове: «В чём разница между вами и Дзигой Вертовым?» Она довольно подробно пояснила своё отношение к агитационному искусству, к Эйзенштейну в частности, и объяснила свою позицию. Ну, она объясняла в своём духе, конечно. Она говорила, что Эйзенштейн и Вертов — при всей гениальности они были идеологи, а она просто вот эстетически опробовала новую технику съёмки. У неё был придуман на всякое такое запасной вариант: «Я снимала «Триумф воли», практикуя новые точки съёмки, экспериментируя с панорамами. «Олимпию» я снимала, упиваясь культурным изображением актёрских тел. Никакой идеологии в этом не было. И я, пользуясь нацистскими предложениями, решала эстетические задачи». Ну, это случай гения и злодейства особенный. Когда-то, я помню, я с Коваловым разговаривал на эту тему. Я сказал, что Лени Рифеншталь, кажется, продала душу дьяволу. На что он очень серьёзно сказал: «Ну, в этом-то никакого нет сомнения». Ну, имея в виду, как она прекрасно выглядела в сто лет, когда приехала в Ленинград.

Что касается отношений Михалкова к «Ельцин Центру». Ну, не надо действительно дотягивать Михалкова до гения, а «Ельцин Центр» — до Моцарта или до Сальери. Понимаете, это совершенно не тот уровень. Это не гений и злодейство. Это человек достаточно одарённый, давно утративший этот дар под влиянием разного рода моральных, аморальных, имморальных поступков и соглашений, испытывает беспокойство. Почему он испытывает беспокойство?

Ну, понимаете, ведь почему все эти идеологи Русского мира или сегодняшней власти, почему они всё время нуждаются в образе врага? Они всё время говорят о том, что этот враг раздавлен, что он бессилен, что нет больше никаких оппозиционеров. Но ни о чём, кроме этой горстки оппозиционеров, они говорить не способны. Навальный для них как смоляное чучелко: уже невозможно ничего о нём сказать, чтобы не прибавить ему рейтинга. Точно так же и с Ельциным. Ну, вроде Ельцин умер уже, всё. А ниспровергнут он очень многими. В том числе и многие либералы, как и я сам, относятся к нему достаточно скептически, хотя и уважительно.

Д.Быков: Случаи дружбы настоящей гораздо реже, чем любовь

Но они продолжают говорить только об этом. У них позитивной повестки нет никакой. Вся их позитивная повестка — это истребить всех остальных. Ну хорошо, истребили, все уже уехали. Нет, они теперь между собой начинают выяснять отношения: «Кто из нас более или менее лоялен?» То есть единственная повестка этих людей — это злоба, зависть к чужому успеху, патологическое желание уничтожать, разоблачать, с хрустом давить. Хотелось бы уже каких-то, понимаете, позитивных сдвигов. Хотелось бы уже, я не знаю, новых шедевров, каких-то титанических художественных открытий. Какие мы титанические художественные открытия видели в последнее время от Никиты Михалкова? Да, это примерно такая же ситуация. Помните, герой одного итальянского романа автобиографического, не в силах удовлетворить проститутку, искусал её? Ну, боюсь, что здесь примерно сходные чувства.

Да, что касается высказывания о нацистских наградах. Немножко уже, понимаете, уже немножко начинает раздражать вот это постоянное стремление везде находить нацистские аналогии. Ну, как-то это скучно и как-то немного кощунственно. Такое чувство, что ничего, кроме сороковых годов, в российской истории не было.

«У меня есть ощущение, вы эту мысль, кажется, высказывали, что XIX век был возрожденческим и солнечным, а XX — как бы лунным. Деление на Золотой и Серебряный само по себе символично. Значит, XXI век тоже будет солярным? Или это так просто не работает?»

Надя, нет, не работает, к сожалению. Попытки изготовить солярный, солнечный век сейчас предпринимаются, но не похоже. Пока, наоборот, мы живём в декадансе. Тут, Надя, видите, какая штука? Я попробую сейчас это тоже сформулировать, довольно мучительное это ощущение.

Вот семидесятые годы — они были в культурном отношении очень плодотворные, они были очень интересные. Ну, правда, когда у вас работают одновременно в искусстве Чухонцев и Вознесенский, отец и сын Тарковские, братья Стругацкие, отец и сын Ефремовы, братья Вайнеры даже в паралитературе, Семёнов и Пикуль в той же паралитературе, в поэзии бессмысленно перечислять, вы сами помните, в театре Любимов, Захаров и Эфрос — ну, это плодотворное время.

Но атмосферу этого времени мы сейчас почти не чувствуем. Атмосфера этого времени — это было примерно то же самое, что мы имеем сейчас, только без советской образованности и без советского, что ли, позитивизма. Это атмосфера советского оккультизма такого, увлечения паранаукой, отражённой у Высоцкого: говорящие дельфины, пришельцы, психологические эксперименты. Атмосфера такого православного, теневого ренессанса. Ну, об этом нам рассказывает, скажем, страшная, абсурдистская повесть Горенштейна «Ступени», или роман Кормера «Наследство», или замечательный роман Маканина «Предтеча».

Вот это была атмосфера больная, конечно, и чудовищно душная. Во многом она предсказывает то, что происходит сейчас. Вот это такая атмосфера мамлеевщины, такой духовной мамлеевщины — при том, что сам Мамлеев был человеком довольно светлым. Но «Южинский кружок», из которого вышли и Джемаль, и Дугин, — это была такая довольно, я думаю, больная и в любом случае опасная среда. Кураев любит цитировать пословицу индийскую про то, что «вера — это пещера с тигром: можешь выйти победителем, а можешь и покалеченным».

И вот мне кажется, что семидесятые годы с их духовно-удушливой атмосферой государственнического православия, такого крайне реакционного, а с другой стороны, православия такого с оккультным душком, сектантства, рерихианства, паранормальных явлений и так далее — это атмосфера, которая никуда не делась. Вот мы сейчас живём в этом продолжении Серебряного века. Это, безусловно, ситуация предреволюционная — в том смысле, что это ситуация перед взрывом. Но, конечно, ничего особенно благотворного и сейчас уже ничего особенно плодотворного, рискну сказать, в этом тоже, к сожалению, нет.

«Прочитал в дневнике Толстого странную фразу: «Женщины — это люди с половыми органами над сердцем». Неужели граф действительно так видел женщин?»

Ну, я не уверен в аутентичности этой фразы. Ну, он имеет здесь в виду вот что — понимаете, что у женщин физиология доминирует над моралью. Я с этим не могу согласиться. Ну, может быть, у него были такие печальные ощущения. Я вообще думаю чаще, что как раз женщина сексом-то интересуется гораздо меньше, чем милосердием. Неслучайно была когда-то издана книжка такая «О чём думают мужчины, кроме секса», и состояла она там из пятидесяти пустых страниц. Для мужчин как раз секс важнее — как такое средство познания мира и в каком-то смысле доминирования над ним. Я не думаю, что женщина воспринимает всё через физиологию. Женщина вообще менее физиологична, как ни странно. Ну, такое у меня ощущение. Ну, может, мне такие всё ангелы попадались как-то, которые были лучше мужчин в этом смысле.

«Голосую за лекцию об Уильяме Голдинге».

Знаете, я не готов о Голдинге лекцию читать, потому что, чтобы её читать, это надо быть философом экстра-класса. Мне когда-то Миша Успенский сказал довольно точно: «Наследников», например, понимаешь с третьего раза, и то не уверен, что правильно«. Гениальный перевод Хинкиса, который сохраняет такую великолепную корявость Голдинга. У нас вообще переводили Голдинга люди первостатейные. Переводила его Шерешевская, «Хапугу Мартина», как сейчас помню. Переводила Суриц «Повелителя мух», по-моему, даже с несколько избыточным барочным, таким тяжеловесным обаянием. И переводил Хинкис «Наследников».

Голдинг — великий писатель. Тут никаких сомнений быть не может. Из всего им написанного, помимо «Повелителя», я больше всего люблю «Чрезвычайного посла», замечательную параболу о прогрессе, ну и «Наследников», конечно. «Шпиль» — в меньшей степени, он для меня как-то тяжеловат. «Хапугу Мартина» люблю очень. Его такую тетралогию реалистическую я, честно говоря, не дочитал, и как-то мне это не было интересно. Но в своей области, в притчах своих он равных себе не имеет. Он великий, действительно такой тяжеловесный, мрачный пророк XX века, абсолютно честно заработавший своего «Нобеля», очень поздно начавший писать. Скепсис его относительно человеческой природы мне близок и симпатичен.

Я очень хорошо помню, как смотрели мы питербруковскую экранизацию «Повелителя мух», в «Артеке» это было. Её привезли в порядке демонстрации на детский кинофестиваль, но фильм сочтён был слишком трудным и мрачным, чтобы его показывать на одной из площадок. И в результате мы в пресс-центре артековском тогдашнем (это был год девяносто шестой) устроили показ для избранных — для юнкоров, для журналистов, для тех, кто записался в критики, ну и для студентов, приехавших туда работать. Мы устроили в этом маленьком пресс-центре показ с монитора. И я помню, что была чёрно-белая версия этой картины, очень мрачная, естественно. Помните, она идёт там под сплошной, такой мрачный барабанный стук. Ну и вообще нелёгкая вещь. У меня было ощущение, и кто-то из детей его сразу сформулировал, что вот для Голдинга всё-таки приходит спасение для этих детей, а для Питера Брука — нет. И когда они попадают на этот корабль, становится понятно, что нет выхода из этого мира, что они попали ещё на один необитаемый остров.

Ровно то же мне сказала тогда Вера Хитилова. Помню, когда я её интервьюировал. Я разлетелся к ней с безумными восторгами по поводу фильма «Турбаза «Волчья», который во многих отношениях похож на «Повелителя мух»: подростки в замкнутом пространстве, там взаимная травля, сразу структурируется это общество. Но Хитилова, конечно, была гораздо более оптимистична, потому что там они победили, они сладили. Она мне сказала: «А вы не обольщайтесь. Когда они уезжают в финале — это они уезжают с одной турбазы «Волчья» на другую турбазу «Волчья».

И вот если с этой — такой режиссёрской, хитиловской, питербруковской — точки зрения смотреть на голдинговский мир, то тогда он предстаёт ещё более мрачным, вообще совершенно безвыходным. И голдинговская концепция человека ведь довольно страшная.

Ну, почему я люблю «Чрезвычайного посла»? Помните, там в Древнем Риме оказывается изобретатель, который предлагает им и порох, и главное — печатную машину. И император его отсылает, потому что у него есть племянник Мамиллий, графоман, и он говорит: «Пятьдесят тысяч экземпляров стихов Мамиллия?!» — говорит он с ужасом и отсылает изобретателя чрезвычайным послом в Африку. Там, понимаете, что интересно? Что там высказана была великая мысль одновременно со Стругацкими — мысль о гомеостазисе мироздания, что все великие открытия давно были бы сделаны, если бы человечество само себя не тормозило. Вот это как-то очень важно, мне кажется, какая-то очень ценная догадка.

«Почему Джойс выбрал в главные герои «Улисса» Леопольда Блума? Чем интересна писателю одиссея доброго человека?»

Понимаете, это же история как бы двух поколений — Одиссея и Телемаха. Там есть Стивен Дедалус — с одной стороны, и есть Леопольд Блум. Леопольд Блум — обыватель. И надо вам сказать, что в «Одиссее» самой, в образе Одиссея, в нём сочетаются те ипостаси, на которые разложен этот персонаж у Джойса. Стивен Дедалус — это хитрец, трикстер, творец, мудрец, молодой. А Леопольд Блум — это другая составляющая облика Одиссея, домашняя. Ведь Одиссей страшно тоскует по Итаке, по очагу, по Пенелопе. Он добрый малый, в общем. Понимаете?

И вот это странствие добряка и странствие хитреца, которые в сумме своей образуют один дублинский день. Я не могу сказать, что Блум добряк или что Блум бесхитростный малый. Блум вообще еврей. И в этом смысле он вечный скиталец, он носитель очень многих еврейских черт, еврейских добродетелей и пороков. Поэтому, конечно, это далеко не случайно, что взят еврей, к тому же фанатично влюблённый в собственную жену. И Блум — носитель многих веков еврейской мудрости. Он добрый малый, но посмотрите на его точнейший самоконтроль, на его богатый внутренний монолог, на удивительно музыкальную его речь и богатство его ассоциаций. Он достойный герой для одиссеи.

Просто почему взят ординарный человек, человек не представляющий из себя никакой такой общественной значимости? На это я вам могу ответить очень легко. Понимаете, ведь одновременно пишутся — как раз с четырнадцатого года по двадцатый, по двадцать второй — синхронно абсолютно (вот эта синхронность меня больше всего поражают) пишутся две главные одиссеи XX века. Просто в одной из них мировая война есть тема основная, а в другой мировая война даже не присутствует, поскольку действие происходит задолго до неё, в день встречи Джойса с возлюбленной.

В чём здесь история? «Швейк» и «Улисс» — это две одиссеи, двумя главными героями которых выступают обыватели. И больше того, всё время подчёркивается, что Швейк очень милый (иронизирует Гашек), но Швейк идиот. И вот этот идиот — он и есть главный герой века. И он такой, если угодно, Дон Кихот и Санчо Панса в одном лице. И Блум тоже. В Блуме присутствует одновременно поэт и обыватель, трус и герой, мечтатель и типичный, совершенно прозаический горожанин дублинский. То есть вот эти два слоя его натуры очень важны. В Швейке метафизический, поэтический слой почти отсутствует, но то, что главным героем становится обыватель — это святая правда.

Другое дело, что два великих этих европейца — Гашек и Джойс — они с принципиально разных позиций на это смотрят. Если угодно, Гашек гораздо более требователен к человеку, и для него Швейк, конечно, всё-таки идиот, единица, представитель массы. Джойс же своим романом, как мне кажется, я могу быть неправ… Вот у меня как раз около кровати лежит англоязычный «Улисс», я регулярно его перед этой лекцией по главе перечитываю. Джойс же пишет оду. Это восторженное, героическое произведение о том, что каждый из нас… Неслучайно там есть похороны в этом дне и мысли Блума о бренности, о том, что надо хоть что-то после себя оставлять.

«Каждый из нас в каждый день нашей жизни пускается в плавание, возвращается на свою Итаку, каждый из нас повторяет путь Одиссея. Как же героичен, как прекрасен человек, даже если весь его день состоит из нескольких деловых встреч и похода в кабаки». Вот это такое джойсовское восхищение просто жизнью, джойсовская попытка поднять просто жизнь до эпической поэмы — это не праздное дело. И это в каком-то смысле, знаете, рискну сказать, бесконечно трогательно, бесконечно обаятельно. Мы же действительно Одиссеи.

«Для чего был придуман Козьма Прутков?»

Д.Быков: Действительно русский на Западе — это русский, которому никто не мешает

Совершенно конкретная вещь. Он придуман был для пародирования тяжеловесного, помпезного государственного патриотического стиля, для полемики с представителями чистого искусства. Это затея литераторов-демократов, литераторов «Свистка» и «Искры», таких людей, которые стояли, безусловно, на позициях «Современника», во всяком случае эстетически. Алексей Толстой чуть больше любил чистое искусство, но государственный маразм он очень не любил. Козьма Прутков — это тяжеловесный самовлюблённый маразматик с его проектом о введении единомыслия в России, с его Пробирной палаткой, с его рефреном «Занеслись». Это, естественно, фигура, пародирующая совершенно конкретные тенденции, понимаете.

И вообще вот эта трогательная безумная серьёзность идиотов — это всегда заслуживает разоблачения. Понимаете, Козьма Прутков ещё при этом это всё-таки начальник русской абсурдистской литературы. Вспомните:

Когда в толпе ты встретишь человека,

‎Который наг.

Вариант: «На коем фрак».

Уже смешно. Понимаете?

Чей лоб мрачней туманного Казбека,

‎Неровен шаг;

Кого власы подъяты в беспорядке;

‎Кто, вопия,

Всегда дрожит в нервическом припадке, —

‎Знай: это я!

Кого язвят со злостью вечно новой,

‎Из рода в род;

С кого толпа венец его лавровый

‎Безумно рвёт;

Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, —

‎Знай: это я!..

В моих устах спокойная улыбка,

‎В груди — змея!

Кстати, я думаю, что не без влияния этого опуса Владимир Соловьёв написал свою знаменитую пародию на русских символистов:

О, не дразни гиену подозренья,

Мышей тоски!

Не то смотри, как леопарды мщенья

Острят клыки!

Своей судьбы родила крокодила

Ты здесь сама.

Пусть в небесах горят паникадила, —

На сердце — тьма.

Думаю, что прутковская традиция пародии оказалась самой живучей и самой плодотворной.

«Какие тайные коды России открыл Пушкин как историк?»

Вот это вопрос, понимаете, непростой. Вот это тема для отдельной лекции. Потому что «Медный всадник» и «Капитанская дочка» — два таких главных, итоговых исторических размышления Пушкина (ну, у меня есть про это лекция, я детям её читал недавно) — они как раз об одном, потому что сцена описания восстания в главе, исключённой из «Капитанской дочки», и вообще все эпизоды Пугачёвского восстания в «Капитанской дочке» поразительно похожи на сцены наводнения в «Медном всаднике».

Историософская концепция Пушкина родилась из полемики с отрывком из третьей части «Дзядов» Мицкевича, из пятого тома вот этого французского собрания Мицкевича, на которое Пушкин отреагировал очень живо. И конечно, вот это описание памятника Петру — «застывшего водопада» — оно вдохновило, разумеется, Пушкина на ответ. Там описан диалог Мицкевича с Вяземским. Пушкин-то, как вы знаете, в 1824 году не мог находиться в Петербурге, не видел наводнения, очень жалел, что пропустил такое грандиозное зрелище, трагическое. Вот амбивалентность, кстати, пушкинской души — сострадание в сочетании с любопытством, пиитическим любопытством, из которого Державин повесил двух пугачёвцев. Он любил видеть катастрофы, ему это нужно было, он питался этим зрелищем.

Но размышления Пушкина о катастрофе, конечно, глубже, чем вот эта навязанная советская концепция о том, что любой ценой Пушкин, с одной стороны, он восхищается, конечно, Петром, а с другой — он ненавидит построенный им город, потому что из-за этого города вот пострадал бедный Евгений. Нет там никакой ненависти к Петербургу. И неслучайно огромное это вступление, составляющее треть поэмы:

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо как Россия,

Да умирится же с тобой

И покорённая стихия.

Если я не вру в мелочах. Но при всём при том идея Пушкина ведь какова? Город на болоте стоит. Между городом и болотом нет никакой формы контакта, никакого взаимодействия. Одна стихия, каменная, подчинила другую. Раз в век стихия бунтует. Вот российский гранит, российская государственность стоит на болоте, она подавила это болото. И раз в век это болото действительно бунтует:

Но пучась ветром от залива

Порабощённая Нева

Обратно шла, гневна, бурлива,

И затопляла острова.

И расплата приходит как раз к тем, кто ни в чём не виноват. Расплачивается маленький человек. За Пугачёвское восстание расплачивается капитан Миронов. За страшное наводнение, которое в природе этого города, которое вшито в его природу, расплачивается бедный Евгений. Платить будут не цари («С божией стихией царям не совладеть», — он говорит и уходит во дворец), а расплачивается маленький человек, который ни в чём не виноват, который просто здесь живёт.

Вот это и есть историософская пушкинская концепция: «Не приведи Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Метафорой этого бунта выступает наводнение — такое же бессмысленное и беспощадное, такое же страшное. Всё сочувствие Пушкина, конечно, на стороне Евгения. Ну а что же было Петру не строить этот город? А его не на чем больше было строить, кроме как на болоте. И это болото мстит, обязательно оно бунтует раз в сто лет. К сожалению, этот бунт неотвратим.

Ну а мы с вами вернёмся через, как было сказано, три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Ну вот пошла четвёртая четверть нашего разговора. И я по нескольким уже пришедшим заявкам поговорю о российском и советском приключенческом романе в его таком изводе XX века и попытаюсь ответить на вопрос Саши о том, почему герои этих романов в России всегда были более востребованы, более интересны, чем даже на Западе.

Ну, отчасти, наверное, потому, что Россия действительно относится к детской литературе, как к взрослой, продолжает её читать и перечитывать всегда. И это не какой-то инфантилизм, а скорее наоборот — это дети у нас такие взрослые. И поэтому «Три мушкетёра», Конан Дойль, во многих отношениях Буссенар, у которого есть целый фан-клуб, — они воспринимаются как литература на всю жизнь, воспринимаются как вечные такие нравственные ориентиры.

Я много раз говорил о том, что мать моя всегда перечитывает «Трёх мушкетёров» и считает их одной из главных книг мировой истории. Кстати говоря, то, что там четыре персонажа, как четыре темперамента и четыре Евангелия, — это тоже очень неслучайно. Конечно, Шерлок Холмс для огромного количества людей стал важным жизненным спутником. Я не говорю уже о том, что вся эта литература колониальная — Киплинг, Буссенар и Хаггард — это литература освоения великих пространств, счастливый пафос открытия, а не только порабощения. И это воспитало Гумилёва, одного из самых взрослых и ответственных поэтов России. Вот эта серьёзность наших детей, нашего подхода к детству обеспечивает детской литературе — такой, например, как «Маугли» — вечное внимание и вечный интерес.

Но есть ещё один достаточно важный здесь аспект. Я уже давно ношусь с идеей о том, что Евангелие — это первый плутовской роман, что пора пересмотреть понятие плута, потому что плут — это не только трикстер, не только путешествующий фокусник (а путешествует он потому, что фокус нельзя два раза показывать в одном месте), а он ещё и учитель, доктринёр, носитель доктрины. И для того, чтобы доктрина дошла, человека надо воспитывать (о чём мы тоже уже много раз с вами говорили) чудом — не добром и не злом, а чудом. Поэтому нужен фокусник.

Вот интересно, что эта фигура фокусника в России перешла в фигуру учителя. Как раз я вчера читал лекцию о том, что очень важная составляющая метасюжета русского романа, одна из пяти главных схем — это схема педагогическая, русская педагогическая утопия, утопия учителя. Эта утопия прошла через три этапа.

Она была трудовой, когда, скажем, Сорока-Росинский в ШКИД или Макаренко в Куряже пытались построить свою трудовую коммуну. Она была милитаризированной, военной. И самый здесь популярный пример — это, конечно, «Тимур и его команда». Тимур, которого первоначально звали Дункан, что ещё острее подчёркивало его такую макбетовскую обречённость, Тимур — это герой-учитель, безусловно, новый человек, носитель представления о новом человеке. Ну а третий этап этой утопии — это коммунарская утопия Стругацких, когда последний, что ли, роман о ней, последняя версия её развития — это «Отягощённые злом, или Двадцать [Сорок] лет спустя», когда Г.А. Носов, учитель, становится уже такой окончательно христологической фигурой.

Каковы приметы христологической фигуры в трикстерском романе? Ну, давайте рассмотрим, во-первых, эти романы в России когда появлялись. Удивительная особенность героя-трикстера, героя приключенческого плутовского романа с нравственной проповедью — это то, что этот герой обязательно умирает и воскресает. Это заложено в нём всегда. Так умирает и воскресает Бендер. Так умирает и воскресает Беня Крик, похороненный в сценарии и потом воскресший в «Одесских рассказах». Гамлет, кстати говоря, потому что Гамлет, хотя он и умирает в пьесе, но он живой выходит на поклоны. Сама драматургия — основа его выживания. Умирает и воскресает Дон Кихот, который исчез в первом томе и заново появился во втором. Швейк — фигура того же плана. Ну а всякие более мелкие персонажи, такие как Хулио Хуренито, они тоже только подчёркивают типичность этого образа. Ну, Хулио Хуренито, правда, не воскресает, но я абсолютно убеждён, что смерть его в Таганроге из-за сапог — это не последний этап его биографии. Я думаю, что Эренбург всю жизнь мечтал написать вторую историю о воскрешении Хуренито. Кстати говоря, он как бы воскресает в учениках. Великий комбинатор, Великий провокатор, как называет себя Хуренито, — это всё одна и та же фигура.

Такое произведение всегда появляется как бы в яме, в такой эпохе между двумя пиками. А герой потому умирает и воскресает, что он является носителем великих прошлых добродетелей, которым ещё предстоит воскреснуть. Гамлет у Шекспира — последний человек Возрождения. И когда идеалы Возрождения воскреснут в Просвещении после некоторого периода темноты, тогда же воскреснет и Шекспир. Ведь весь шекспировский вопрос возник в XVIII–XIX веках, когда Шекспира вспомнили. В XVII веке его не читали, а читали Бомонта и Флетчера, в лучшем случае Бена Джонсона. Шекспир, Гамлет — это всё воскресло в Новые времена. Современники Сервантеса, конечно, ценили «Дон Кихота», он был для них бестселлером, но для них это была комическая книга. Слава Сервантеса, его величие — это XVIII, а в особенности XIX век.

Д.Быков: Не надо дотягивать Михалкова до гения, а «Ельцин Центр» — до Моцарта или до Сальери

Так вот, герой приключенческого романа в России — он обладает несколькими важными устойчивыми чертами. Во-первых, помимо того, что он умирает и воскресает, он всегда бродячий проповедник, носитель истины. Герой российского приключенческого романа — это обязательно идеолог, человек с учением. В этом смысле Бернардито из штильмарковского романа «Наследник из Калькутты» — совершенно не исключение. А вся приключенческая литература Гайдара — это тоже литература прежде всего воспитательная и дидактическая. И этот герой учит нас не тому, что надо быть смелым (это всё примитив) или добрым; он учит нас презрению к смерти. Вот это очень важная его христианская черта Презрение к богатству — тоже черта христианская. Он учит нас ценить в людях масштаб, масштаб самопожертвования, масштаб готовности к подвигу. Это как раз не учит примитивной добродетели.

Да христианств ведь, строго говоря, оно не учит быть добрым, оно учит отважно жертвовать собой. Это да, безусловно. А доброта — понятие размытое. И более того, в христианстве очень силён элемент жёсткой иронии, и в нём вовсе нет сострадания к слабым и малым, это религия сильных. Вот вспомните: «У кого мало, у того последнее отнимется. А у кого много, тому прибавится». Или знаменитая фраза, по-моему, одна из самых любимых вообще в мировой культуре: «Сколько можно было бы денег этих, отданных за это драгоценное миро, которым тебе омывают ноги, сколько можно было бы истратить на нищих». — «Нищих всегда при себе имеете, а Меня не всегда». Какое гениальное высокомерие, которое потом в «Докторе Живаго» также замечательно воплотится. Вот вся практически великая русская литература XX века, включая отчасти и «Мастера и Маргариту», она выстроена по трикстерской схеме.

Но есть и вторая схема в русской литературе — это такая схема метафоры революции как семейного романа. О ней мы уже говорили отдельно применительно к «Тихому Дону», «Живаго» и «Лолите». Эта схема есть и в «Мастере», в истории Фриды. Отсюда некоторое двойничество, двойственность романа, две главные схемы в нём сходятся. Но главное подчеркнуть, что в схеме приключенческого романа вот этот герой-трикстер — всегда носитель великих, несколько циничных, может быть, строгих, иронических христианских добродетелей.

Отличительная черта такого героя — что рядом с ним не может быть женщины. Кроме того, у него, как и у Христа, весьма приблизительные представления об отце, его происхождение для нас темно. Об отце Бендера мы знаем только, что он сын турецкоподданного. Невзоров из толстовского «Ибикуса» вообще как бы взялся ниоткуда. Это герой без семьи, герой без происхождения. В советском приключенческом, в советском трикстерном романе, как в дилогии о Бендере (в неосуществившейся трилогии), герой всегда принципиально одинок. Но у него, естественно, есть обязательно последователи, глупые спутники, такие себе апостолы. И у него обязательно есть предатель. Без предателя такая Россия не существует. Кстати говоря, единственное, что в «Тимуре и его команде», может быть, делает великую вещь недостаточно великой — это отсутствие там фигуры предателя, которая могла бы достаточно глубоко подсветить эту коллизию.

У меня есть ощущение такое стойкое, что в последнее время намечается как бы реабилитация предателя. Вот об этом я говорил применительно к Снейпу в «Гарри Поттере». Это началось ещё с «Иуды Искариота» у Леонида Андреева. И в советской приключенческой литературе (ну, у Крапивина, скажем) предатель всегда существует, но его прощают, потому что он проявил такую понятную слабость.

Кстати, вот очень интересно. Ведь утопия воспитания, педагогическая утопия у Крапивина разработана подробнее всего. Но мне хотелось бы понять… Меня вот часто просят лекцию о Крапивине прочитать. Я не чувствую себя к этому готовым. Но меня всегда привлекала идея: а какова доктрина у Крапивина? То есть чему, грубо говоря, учат его персонажи, такие как Дед в «Колыбельной для брата», такие как Серёжа в трилогии «Мальчик со шпагой»? Не только ведь храбрости, понимаете, не только сопротивлению. Наверное, у них есть какая-то своя особая правда.

И вот я начинаю догадываться примерно, что, скажем, в приключенческой прозе Крапивина эта правда заключается в победе детского, в нежелании взрослеть. Мир взрослых тотально враждебен. Ну, это просто, это примитивно было бы сказать: надо уметь мечтать, надо верить в сказку, «ребята, надо верить в миражи», как у Ланцберга, Царствие ему небесное. Нет. Мне кажется, что добродетели детей у Крапивина — они как раз скорее христианские. То есть это тоже презрение к смерти, потому что дети как-то ещё её не ощущают так близко и могут презирать. Это бессребреничество, конечно, и бескорыстие. Это даже, я бы сказал, определённый героизм и презрение к мещанству, презрение к норме, любовь к экстраординарности. Вот в советском приключенческом романе, а особенно в романе такого крапивинского толка, очень важно умение стремиться к экстремуму и презирать компромиссы.

Кроме того, вот обратите внимание: по-разному разными вещами воспитывают людей в русской приключенческой прозе. Была утопия труда, была утопия войны. А в чём заключается утопия, например, Крапивина и Лукьяненко, его верного ученика? Я думаю, это утопия странствия, потому что лучший способ познания мира — это странствие. Отсюда все эти «Баркентины с именем звезды», все эти «Каравеллы», собственно и отряд «Каравелла», который у Крапивина занимался строительством парусных судов и путешествиями.

Тут ещё ведь очень важная какая вещь? Конечно, учитель-новатор почти всегда создаёт вокруг себя секту. И наверное, такое сектантство — ну, как бы одна из возможных версий развития общества. Можно или мафию создавать, или секту. И я хотя против таких сектантских сборищ и сектантских учителей-новаторов, но я понимаю, что в определённом смысле — вот в смысле невротизации подростков — это довольно перспективная штука. Надо только меру знать в этом смысле.

И в советском приключенческом романе всегда что происходит? Всегда есть кружок верных и мир, лежащий во зле. Мне представляется, что это в плане педагогическая утопия довольно эффективная. Таким образом, можно растить гениальных фриков. Другое дело, что последствия для их психики неочевидны. И об этом, скажем, Полонский с его «Ключом без права передачи». Но если вовремя ограничить себя, то какие-то инструменты из этого набора применять можно, как ни ужасно это звучит.

Поэтому, кстати говоря, воспитательная деятельность Крапивина, о которой мне много рассказывала в частности Ника Куцылло, замечательный журналист и её прямой свидетель, — это деятельность в общем довольно благородная. Тут как бы плохого слова не скажу. Есть свои, конечно, у этой деятельности издержки, но результаты её порой ослепительны. Поэтому советский приключенческий роман есть прежде всего роман педагогический, роман христологический, в котором действительно новые разновидности Христа в циничном мире ведут свою борьбу за человеческие души.

Почему в России был так популярен приключенческий роман? Ну, помимо его учительной сути, помимо того, что он всегда несёт в себе довольно важную христианскую мораль, это ещё, конечно, потому, что сама по себе российская жизнь, советская жизнь вообще довольно такая приключенческая, она не скучная. Не то чтобы русский читатель любил приключения от избытка скуки, от занудства. Нет. Советская жизнь сама по себе — это такой приключенческий роман с массой постоянно происходящих испытаний.

Правильно когда-то Света Сорокина мне сказала, что вот россиянину маразм, «альцгеймер» не светит — и не потому, что он до «альцгеймера» не доживает, нет, а потому, что он всё время тренирует мозг. Надо всё время находиться в напряжении, надо постоянно искать выходы. И вот в этом смысле советская жизнь вызывает у меня особенный восторг. Она такая динамическая, напряжённая. И поэтому, скажем, Виль Липатов, когда называл свой роман «Сказание о директоре Пронча́тове» (или Про́нчатове), он тоже ведь, понимаете, описывает советскую жизнь, советский производственный роман как роман приключенческий. Я помню, мне Саморядов однажды сказал, Царствие ему небесное: «Зачем выдумывать приключенческие истории, когда советская производственная драма уже содержит в себе все особенности триллера?» Это действительно так.

Д.Быков: Герой российского приключенческого романа — это обязательно идеолог

И поэтому глубоко прав ещё был Пелевин, конечно, который сказал: «Почему любимый герой — Штирлиц? А потому что каждый советский человек — разведчик: говорит одно, думает другое, делает третье». И то, что у Штирлица белый свитер под чёрным кожаным плащом — вот это точно совершенно подмеченное Пелевиным отражение двойственности советского положительного героя. Он действительно под оболочкой всегда другой, он вынужден мимикрировать. Советская жизнь — это приключенческая жизнь. И каждый из нас, в общем, чувствует себя таким немного Д’Артаньяном: «Вы все… — понятно кто, — а я — Д’Артаньян».

Кстати говоря, популярность «Трёх мушкетёров» в России обусловлена ещё и тем, как вкусно, как аппетитно там описана жизнь. В основном же советский приключенческий роман — это, конечно, роман аскезы. И герои Гайдара — они такие аскетические всегда почти. И они, конечно, желали бы пообедать под обстрелом в Ла-Рошели, но как-то им особо нечем пообедать. Вот в том-то и проблема, что советский приключенческий роман совершенно чужд такому распространённому у Дюма, столь привычному для него гедонизму, а в нём есть, наоборот, такая некоторая благородная советская дефицитность всего. И кстати говоря, вот поэтому приключенческие истории про школьников, про пионеров, вот эти истории Крапивина имеют такой особенно ясный христианский, христологический колорит. Иной вопрос, что любая доктрина советская — она наверное, недостаточно глубока, она, может быть, чересчур поверхностна.

Но с другой стороны, понимаете, вот что я хотел бы подчеркнуть в этих героях, начиная с Холмса и всех его изводов в советском детективе? Это всё-таки их обаятельный цинизм. Я рискну сказать, что в советской литературе, в русской вообще, есть два типа героев. Есть злодей — и он сентиментален, и есть добряк, и он немного циник, то есть в нём нет сентиментальности, а в нём есть лёгкость отношения к базовым вещам. Трикстер, как учит нас Липовецкий, всегда человек модерна, а человек модерна не испытывает предписанных эмоций.

Вот самый популярный поединок злодея с трикстером в русской литературе — это дуэль Долохова с Пьером. Пьер — это безусловный трикстер. Он, конечно, не циник, но эмоции, которые он испытывает, тоже всегда парадоксальны. Вспомните, как он не обернулся на смерть Платона Караваева… то есть Каратаева — только услышал, как завизжала его собачка. Каратаев умер, он понял, но душа Каратаева, она осталась и она по-прежнему с ним. Вот Пьер никогда не испытывает предписанных эмоций. А Долохов — он сентиментальная сволочь, садист, он легко говорит «Готов!» про Петю Ростова, но он при этом рыдает после ранения о горбатенькой сестре и бедной маме.

Вот в этом смысле то, что советский, русский положительный герой всегда немного циник, и во всяком случае он никогда не сентиментален, — это, наверное, одна из самых привлекательных его черт, потому что сентиментальность такого героя была бы невыносима, она была бы фальшива. А он довольно легко относится к жизни своей и чужой. И мы его за это любим. Мы Беню Крика за это любим, например, потому что мы слишком часто в жизни боимся, а вот в этих героях есть замечательное пассионарное бесстрашие.

Кстати, частный случай, детский случай такой приключенческой литературы — это Незнайка, который обладает всеми чертами трикстера. И обратите внимание — он тоже умирает и воскресает. Он умирает на Луне, потому что он далеко от Родины, но, попав на Землю, он воскресает немедленно, потому что Земля ему, как Антею, даёт силы. И конечно, Незнайка — циник. И Незнайка — он немного придурковатый, он типичный массовый человек. Ну, он остряк. И он, безусловно, носитель некоего учения — учения о солидарности, о том, что коротышки должны держаться вместе. И солидарность — это более важная сила, чем деньги.

Вот это собственно то, чем я хотел поделиться. Напоминаю вам, что сегодня, уже сегодня мы с вами увидимся (в пятницу) на нашем вечере в ЦДЛ с Ксенией Собчак. Волшебное слово «Один» вам в помощь. Ну и, как всегда, услышимся через неделю.


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2025