Купить мерч «Эха»:

Один - 2017-03-09

09.03.2017
Один - 2017-03-09 Скачать

Д. Быков

Добрый вечер, доброй ночи. В студии Дмитрий Быков. Здрасте.

Сразу хочу сказать, дорогие друзья, что тема сегодняшней лекции, определившаяся большинством голосов (больше, по-моему, пятнадцати таких просьб в разной формулировке), — это «Женские образы в русской, в советской литературе», мои любимые, а в особенности их эволюция. Я попробую, как могу. Может быть, скорее я затрону даже кино, потому что в кинематографе женский образ эволюционировал нагляднее. И как это ни печально, в литературе её функция всё-таки чаще всего, особенно в соцреалистические времена, была служебной, если не считать романа «Мать», где тоже образ собственно не столько женский, сколько символический, такой картонный.

Что касается следующей лекции. Прошено анонсировать их, чтобы не только я успевал подготовиться, но и вы. По просьбе сразу нескольких постоянных слушателей, просят высказаться про февральскую часть «Красного колеса», про «Март» и «Апрель Семнадцатого» — то есть всё, что касается Февральской революции и размышлений Солженицына о ней. Мне бы, конечно, проще говорить про «Август Четырнадцатого», я читал его наиболее досконально. Но, в общем, для меня здесь особенной проблемы нет. Я читал «Красное колесо» по мере его публикации в советской прессе в 1989–1990 годах, довольно много где оно появлялось. Ну и, если не считать «Октября Шестнадцатого», то я более или менее прилично его помню. Я подчитаю, и мы об этом поговорим.

Начинаю отвечать на вопросы в форуме.

«А что, если действительно существует что-нибудь после смерти? Как себя там вести? Что говорить? Посоветуйте».

Это напоминает мне, грех сказать, собственную строчку: «Всё я знаю — и как причалить, и что говорить при этом». Ну, видите ли, только что я как раз отчитал вторую лекцию по «Молодому Папе», и вот что меня поразило — что этот сериал во многом перенимает литературные приёмы Бога. Он так же эклектичен в жанровом отношении. Мы же не можем сказать, в каком жанре развивается наша жизнь: есть элементы триллера, есть — комедии, есть — мелодрамы. И точно так же здесь всё намешано.

И второе — он так же проблематичен в этическом отношении и так же бесспорен в эстетическом. То есть к Богу у всех очень много вопросов по этике, но что закат красив и море красиво — все согласны. И это один из рецептов бестселлера: напишите красивую вещь, которая будет этически амбивалентна, и вам всё простится. Во многом это пушкинский рецепт. Вот Соррентино совершенно лишён дара (и может быть, он сознательно у себя отключил эту возможность) определённого высказывания — философского, этического, — потому что в его сериал можно вчитать любое содержание. И при этом эстетически это красиво, это очень убедительно именно в пейзажно-интерьерно-натурном плане.

Что касается третьего сходства, то оно, по-моему, совершенно очевидно: неизвестно, будет ли второй сезон. То есть он объявлен, но даже мы, религиозные христиане, очень смутно представляем себе, как этот «второй сезон» будет выглядеть.

Я не могу вам сказать, что говорить. Да и кроме того, помните, как говорил Набоков: «Вопросы о Боге и о загробном бытии представляют часто связанными, а на деле они едва ли пересекаются, и пересекаются совсем чуть-чуть». Но мне кажется, что если, конечно, жизнь ваша не совсем вас озлобит, если она не приведёт к полной катастрофе, мне кажется, что всё-таки надо поблагодарить, во всяком случае за многое. Потому что Господу как художнику, ему же интересно, как это воспринимается. Вот напишете вы, например, стихотворение. Вы же вместе с тем стараетесь его кому-то показать и услышать чью-то оценку. Мне кажется, здесь стоит сказать, что многое было хорошо. И Александр Шмеман, весьма мною любимый богослов и замечательный публицист, автор выдающегося дневника, в своей последней, предсмертной проповеди, сказанной, кажется, за две недели до смерти, сказал, завершая её и всю свою деятельность в целом: «Хорошо нам, Господи, в Твоём мире». Может быть, на краю смерти это чувствуется особенно остро. Поэтому мне кажется, что имеет смысл поблагодарить. А там — уже как пойдёт. Ну, во всяком случае — оценить качество сделанного.

Д. Быков: У кого нет чувства Бога — да, того утешает философия

«В одной из последних передач вы упоминали о грядущей серости и ухудшении ситуации в обществе после смены правительства. Не являются ли так называемые «группы смерти», провоцирующие суицид, предпосылками подобной серости и будущего разложения общества? Это отсутствие милосердия молодого поколения или это намёк на то, что будет дальше?»

Понимаете, я вообще эту проблему предложил бы рассматривать вне сегодняшнего контекста. В конце концов, роман и фильм «Девственницы-самоубийцы» — они довольно наглядно нам излагают вот этот страшный подростковый соблазн любви и смерти, то есть бесконечной экспансии, бесконечного расширения своих возможностей.

О, кто в избытке ощущений,

Когда кипит и стынет кровь,

Не ведал ваших искушений —

Самоубийство и Любовь!

Только тот, кто вообще ничего не ведал. Это вечно существующие у подростка соблазны. В одном из ранних рассказов Катаева он подробно описан. Жажда новых ощущений. Особенно эта жажда сильна там, где подростку, к сожалению, нечем заняться, и он вынужден обращать все эти интенции на себя, на саморазрушение, на наркотики, на разные эксперименты с психоделикой. Тот, кто вовремя подростка остановит от этого, — тот, конечно, сделает дело великое.

Но дело в том, что ведь можно не только останавливать, а можно это культивировать. И это особый род садизма, особый род экспериментов над живым материалом, такое in vivo. Я считаю, что сегодня совершенно необходимо создать службу, которая бы отслеживала подобные группы и оказывала срочную психиатрическую помощь, потому что это уже психиатрия, конечно. И я совершенно согласен с Владимиром Путиным, когда он говорит, что доведение до самоубийства следует считать преступлением. Ну, он здесь ничего нового не сказал.

Хотелось бы, чтобы наверху понимали и то, что многое из делаемого ими сегодня тоже, к сожалению, подпадает под определение «подталкивание к самоубийству». Особенно когда люди чувствуют тотально замкнутый круг своей жизни и понимают, что никуда отсюда не выскочить, что ничего нового не будет, что вот Россия достигла равновесия, оптимального состояния, катается, как шар, на дне — ну, тут можно легко сойти с ума. И очень бы не хотелось, чтобы у людей возникало ощущение, будто жизнь — вот это и есть. От такой жизни многие кончают с собой — от скуки, от безвыходности. Надо всё равно напоминать о том, что это не окончательное положение дел, о том, что может быть иначе.

И своё, например, назначение как художника… Знаете, как говорил безумный Батюшков: «Patria di Dante, patria di Ariosto. Тоже и я художник!» — кричал он, когда его везли лечиться в Италию. Ну, я ещё пока не в таком состоянии, но тоже хочу сказать, что тоже и я художник. И я свою миссию вижу именно в том, чтобы напоминать: мир к этому не сводится, бывает другая жизнь. Та жизнь, которой сегодня живёт Россия, и жизнь, которая, кстати, очень многих подростков сводит с ума от скуки, от бессмысленности, от отсутствия перспективы, — это не окончательно. Будет иначе. И у нас у всех будет иначе. И человек заслуживает другого, а не только вот этого гнусного состояния, где все врут и всё запрещено. Поэтому свидетельствуйте как можете о том, что жизнь богаче.

«Насколько верно фильм Полоки «Интервенция» отразил карнавальную природу Революции? Ваше отношение к творчеству Полоки?»

Я с ним дружил, с Геннадием Ивановичем. Я его считал человеком выдающимся — и режиссёром, конечно, и замечательным совершенно мыслителем социальным. Я не думаю, что Полока отражал карнавализацию. Наоборот. Понимаете, Полока, как мало кто, чувствовал эстетику двадцатых. И в этом смысле его лучшие картины — это «Республика ШКИД», «Возвращение Броненосца». Это не карнавал, это попытка осмыслить Русскую революцию в непатетическом, непафосном, издевательском, гротескном духе, потому что живой азарт революционного дела несовместим с елеем, несовместим с мрамором. Полока пытался показать революцию, какой она была: революцию героев, революцию уродов, моральных в том числе. Это проявление человека во всех его крайностях. Это время маргиналов, в общем-то, конечно, потому что обыватель во время революции отходит на второй план. А вот маргинальные герои, которые выбирают «деревянные костюмы», если цитировать картину, — тогда, конечно, это их эпоха.

Я считаю, что и «Одиножды один», и «Око за око» — блистательные работы. Наиболее, по-моему, удачный его фильм… Ну, не в том смысле удачный, что самый качественный (самый качественный — это, наверное, всё-таки «Республика ШКИД»), а самый такой, понимаете, самый смешной, самый эстетически цельный — это «Один из нас», фильм, в котором содержится убийственно жестокая пародия на все штампы советской массовой культуры. Ну, такой дурацкий фильм, такой милый! И при этом в нём, понимаете, вот как-то при всей его пародийности поймана вот эта атмосфера страшного кануна войны, несколько истерическая беспечность. Ну, Полока — сильный мастер. Что говорить? И человек он был неотразимо обаятельный. Я с ним очень общаться любил.

«Расскажите о сильных мужчинах в фильмах Рязанова. Почему «они преодолевают собственную смехотворность и слабость»?» — тут цитата из меня.

Ну, видите, Андрей, как сказать? У Рязанова было три периода, три главных героя. Был период, когда он всё время снимал или использовал так или иначе Юрия Яковлева — поручика Ржевского; героя в «Человеке ниоткуда», инженера такого душ человеческих, такого антрополога, который собственно там с Юрским, с Человеком ниоткуда, работает; повествователя в «Берегись автомобиля». Был вот этот период героического красавца Яковлева, поручика Ржевского. Был период Мягкова — период внешне слабого и раздавленного, а внутренне сильного, пружинного, всегда готового к сопротивлению человека. И был период Басилашвили — героя самого амбивалентного, одинаково органичного и в качестве Мерзляева, и в качестве альтер эго в «Предсказании». Чем дальше — тем действительно амбивалентнее.

Мне кажется, что Рязанов, чьим любимым героем был Александр Суворов, Рязанов, который в принципе обладал каким-то врождённым отсутствием страха, в том числе физического… Он был человек невероятной храбрости. Когда на него орали начальники, он орал в ответ. При мне он совершенно хладнокровно «порвал» Жириновского на каком-то прямом эфире. То есть на него бесполезно было давить. Он был человек, действительно органически лишённый страха.

Вот Рязанов — он очень страдал от недостатка мужского в обществе. И ему очень хотелось человека, который бы умел сопротивляться вот этому ползучему торжеству полулюдей. Помните, как Фрейндлих говорит: «А вы дайте ему сдачи!» — в «Служебном романе». Вот это прекрасно! «А вот дайте! Найдите в себе силы дать сдачи!» И отсюда же его песенка из «Вокзала [для двоих]»: «Умейте [Не бойтесь] всё на карту бросить», «Не проиграв — не победить! Поэтому для него мужчина начинается там, где он начинает рисковать.

И кстати, Басилашвили замечательно это преодоление сыграл. Потому что, конечно, тот мужчина, которого мы видим в лице Паратова или в лице вот этого проводника михалковского, — это извращённое, ложное представление о мужественности. Мужчина не Паратов. Я считаю, что как раз для него скорее мужчина, уж если на то пошло, — Карандышев, потому что Мягков впервые сумел сыграть сложность этого героя. Это бенефисная роль, и он сыграл её замечательно.

«Какие готические романы вам было интереснее всего читать?»

Ну, я вообще люблю готику. Когда-то Метьюрин на меня очень сильно подействовал. Во всяком случае, если «Мельмота» сократить раза в полтора, то это и сейчас было бы чудесное детское чтение. Тем более что из «Мельмо́та»… «Ме́льмота»… Ну, «наскуча щеголять Мельмо́том». Мы уже привыкли, что «Мельмо́т». Из «Мельмо́та Скитальца» так или иначе выросли и Стивенсон, и Уайльд. Это очень интересный герой (Мельмот), понимаете, тоже очень амбивалентный, сложный и проклятый — и вместе с тем, безусловно, незаурядный, умный, страдающий, более интересный, рискну сказать, чем Медард у Гофмана. Хотя и «Эликсиры сатаны» на меня когда-то, вот на втором курсе, произвели впечатление колоссальное. Тем более у нас хорошо преподавали, у нас Ванникова вела зарубежку, и Гофман у нас прекрасно подавался на журфаке.

Д. Быков: Для меня большевизм был неизбежной точкой

Потом, из более поздней готики мне, конечно, нравится Мэнкин [Мейчен, Machen], «Великий бог Пан». Мне очень интересны (я уже об этом много раз говорил) рассказы Кроули. Я не считаю его сатанистом. Мне кажется, что он прежде всего писатель, и довольно яркий, и, кстати, довольно гуманистический, такой старомодный. Ну, что? И «Портрет Дориана Грея» мне когда-то казался просто ужасно страшной книгой. Я рассказывал много раз, как я её первый раз в 12 или 11 лет, по-моему, прочёл, как раз по-английски, потому что он читается очень легко. И я абсолютно отчётливо помню, как я при таком болезненно-красном закате дочитываю книгу — и боюсь встать и зажечь свет. Нравится мне готика таких современников наших, как Кинг.

И вот меня спрашивают здесь о любимой женщине-фантасте. Вот у неё как раз выходит сейчас антология хоррора такая, сборник её страшных рассказов. Мне очень нравится Мария Галина. Она и поэт прекрасный, поэт такой готической традиции. Мы в сборник «Страшные стихи» включили её замечательное стихотворение «Доктор Ватсон вернулся с гражданской [афганской] войны». Это классика, конечно, настоящая. Ну и я очень хорошо отношусь к её прозе. Она — вот один из немногих людей (Галина), которая умеет сделать страшно. То есть, читая её, вы действительно в какой-то момент замираете.

Я почему люблю страшное в прозе? Потому что, чтобы напугать читателя, нужно обладать нешуточным даром. Чтобы развеселить или растрогать — ну, это, знаете, «давление коленом на слёзные железы», это может сделать и подросток. А вот напугать — это надо чувствовать ритм. Горенштейн вообще говорил, что «ритм в прозе — первое дело». Кстати, сейчас фильм Юрия Векслера «Время [Место] Горенштейна»… По-моему, он доступен в Сети. Скачайте. Дико интересно! Вот мне интересен ритм. И Галина как рассказчик его умеет чувствовать. Из других женщин-фантастов я, конечно, прежде всего выделил бы Далию Трускиновскую и её роман «Шайтан-звезда». Хотя вообще всё, что пишет чрезвычайно плодовитая Трускиновская… Ниже некоторой планки она не опускается никогда, а это всё-таки критерий качества.

Лекцию о театре Андреева — через раз.

«В Самаре открыли мемориальную доску на доме, где останавливалась Цветаева. Всё бы ничего, но на доске фото не Цветаевой, а женщины, похожей на Цветаеву. Расскажите о Цветаевой в Самаре».

Ну, Цветаева в Самаре, насколько я знаю, во время свадебного путешествия провела неделю или две, и это как-то не очень интересно. Меня другое поразило — что на открытии этой доски выступали разные люди и сказали: «Вот как помнят нашу поэтессу! Она в Чехии провела всего несколько часов, а там ей тоже открыли мемориальную доску». Помилуйте! Цветаева в Чехии провела три года и написала там лучшие свои вещи: закончила «Крысолова», написала «Поэму Горы» и «Поэму конца». А «Стихи к Чехии» — самое её выстраданное, пронзительное произведение второй половины тридцатых. С Те́сковой Анной, своей подругой старшей, она была в переписке 15 лет. Поэтому для меня… Я не знаю, кстати, как там правильно с ударением — Те́скова или Теско́ва. Слышал оба варианта.

Уж как-нибудь в Чехии она провела гораздо больше времени и с гораздо большей пользой, чем в Самаре. Но что ей открыли доску — приятно. Мне кажется, что даже в тех городах, где наши великие поэты вовсе не бывали, памятники им были бы уместны… уместнее, чем многие другие памятники — политические, например, или военные. Потому что мне кажется, что поэт… Ну, вернее — не «менее», но «так же уместны». Потому что поэт, мне кажется, он же тоже всё-таки сражается, сражается с силами Тьмы, иногда гораздо более убедительно, чем все остальные.

«Не могли бы вы посоветовать работы, посвящённые взаимоотношениям русских писателей в XIX веке?»

В первой половине века? Есть замечательная работа Олега Проскурина о ней — «Скандал», «Скандал в русской литературе» [«Литературные скандалы пушкинской эпохи»], механизмы скандала, истоки. И вообще Проскурин — очень сильный пушкинист. И пользуясь случаем, передаю ему привет. Вот его статья, разросшаяся до монографии, об анализе скандала, об анатомии скандала, об отношениях архаистов и новаторов — это, конечно, совершенно эталонное произведение.

Довольно любопытные вещи, касающиеся отношений Тургенева и Достоевского, изложены в книге Игоря Волгина «Последний год Достоевского», которую я тоже во многих отношениях мог бы назвать эталонной. Наверное, определённый интерес представляет в этом смысле и книга Людмилы Сараскиной о Достоевском в «ЖЗЛ», потому что Достоевский — тоже фигура, притягивавшая довольно неординарные события. История его отношений со Страховым во всяком случае разобрана там замечательно подробно.

Ну, Рейфилд в книге о Чехове подробно рассказывает истории его литературных ссор, конфликтов, с Лавровым в частности из-за статьи Щепотьевой, или травлю его, развёрнутую в своё время, в девяностые годы, упрёки его в нейтралитете (там Михайловский, насколько я помню, по этой части отличился). Да много. В общем, вот Рейфилд, да, в этом смысле чрезвычайно показателен.

Что касается историй именно отношений… Ну, интересны воспоминания Бунина, хотя крайне пристрастные. О ком бы он ни писал — о Шаляпине, о Горьком, — он очень многое задним числом пересматривает.

И тут же сразу вопрос: «В какой мере можно доверять Ходасевичу?»

Знаете, чем я дольше живу, тем больше люблю Ходасевича, ну, вернее скажем так — тем лучше понимаю какие-то его тексты и какие-то его взгляды. При этом я продолжаю относиться к нему со сложной смесью любви и ненависти, которую можно испытывать только к очень близким людям. Но вот мемуарам Ходасевича «Некрополь» и мемуарам Берберовой «Курсив мой» я бы советовал доверять, ну, не намного больше, чем мемуарам Георгия Иванова или Одоевцевой. Почему? Наверное, Иванов, как свойственно обиженным подросткам, многое присочиняет, во многом идеализирует ту жизнь, наверное, беллетризирует её. Одоевцева тоже далеко не так математически точно всё запоминает. И понимающий читатель видит, где она просто цитирует опубликованные тексты разных авторов, Чуковскую в частности, выдавая их за прямую речь.

Но при всём при этом воспоминания Ходасевича и Берберовой тоже имеют ряд существенных корректив, коррекций. Конечно, у «Некрополя» есть масса достоинств, прежде всего литературных. Но всегда есть ощущение, что какие-то плохо сознающие себя, недостаточно себя контролирующие больные дети резвились под присмотром взрослых, умных, всё сразу понимавших Ходасевича и Берберовой. Это было не так. Инскрипты Ходасевича Брюсову сохранились, и они свидетельствуют почти о раболепии. А если почитать, то всё время получается, что Ходасевич давал Брюсову советы и цинично его вышучивал. Мне кажется, что не такова была позиция Ходасевича в эти времена и «не таковы были его амуниции, чтоб соответствовать этой амбиции» — при том, что он, безусловно, поэт, Брюсову ничуть не уступавший, а с точки зрения многих, его превосходивший. Я не могу, конечно, об этом судить. Мне кажется, что всё-таки Брюсов поэт не меньшего масштаба, никак. Но мне очень не нравится, когда, понимаете, задним числом ты оказываешься самым умным только потому, что ты всех пережил.

Там есть гениальные, на мой взгляд, очерки, как, например, «Конец Ренаты». Есть очень точные слова о Тинякове. Есть замечательные совершенно портреты большинства друзей по «Дому искусств», Гумилёва в частности. А вот очерк о Горьком представляется мне несколько спекулятивным. И больше того, это — запоздалая попытка мести, мне кажется, мести за то, что в «Жизни Клима Самгина» именно Ходасевич — прототип Самгина, и он очень узнаваем, даже внешне. В принципе, мемуары — всегда очень странный, такой очень половинчатый источник.

Д. Быков: Вот отношение к советской элите, ну и к интеллигенции — оно у меня двойственное

Знаете, вот странную вещь скажу. Конечно, все знатоки, все, кто в теме, на меня сильно ополчатся, но я очень люблю трёхтомник воспоминаний Белого. Они страшно тоже пристрастные, субъективные. Всё, что он пишет о Блоке, тоже надо делить на двадцать пять, наверное. Но какие у него — при даже ритмической этой прозе, страшно избыточной по густоте письма — какие все живые! И Розанова видно (вот это «Просто «пло»!»). Видно Гиппиус. Недоброжелательно, но видно. Видно, что любил. Видно, что интересовался. Они все у него живые.

Ну, понимаете, это уже моя пристрастность, это мой рано прочитанный «Петербург» в третьей… не в третьей, а во второй редакции. Хотя первая более понятная, но мне досталось это советское издание с долгополовским комментарием, и оно очень сильно на меня тогда подействовало. Я люблю прозу Белого. Я считаю, что он лучший русский прозаик двадцатых годов. И уж конечно, он значительно превосходит всех своих последователей во главе с Пильняком или Соболем. Да и Шолохова превосходит, на мой вкус. Белый — автор совершенно гениальной прозы. Поэтому если вас интересуют какие-то мемуарные свидетельства об отношениях литературных, о жизни, о запахе жизни Серебряного века — вот здесь нет цены и Белому. Интересные очень и полезные воспоминания и дневники Волошина, а особенно волошинские дневники, которые вышли, по-моему, в «Эллис Лаке», если я ничего не путаю. Ну, могу путать. Они безумно интересные! И конечно, совершенно бесценный источник — «Записные книжки» Блока.

«Можно ли рассматривать философию как религию?»

Не думаю. Это, по-моему, суррогат религии для тех, кто лишён религиозного чувства. Религиозное чувство же, как часто говорил Искандер, «это как музыкальный слух». Оно не обязано связываться ни с умом, ни с моралью. У кого нет чувства Бога — да, того утешает философия.

«Близка ли вам концепция, изложенная Сорокиным в новом романе? Некоторые говорят, что «Манарага» — его лучшая работа после «Голубого сала».

Я ещё не читал «Манарагу», но как раз «Голубое сало» мне не нравится совсем. Мне очень нравится «Метель». Мне кажется, это такая… Ну, это у нас с матерью общее — мы любим гуманизм такой старомодный. Мне кажется, это его самая трогательная книга. Эти лошадки прелестны! «Манарагу» когда прочту — тогда с удовольствием вам расскажу.

Прервёмся на три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Продолжаем.

«Согласны ли вы с мнением Бориса Раушенбаха, что роман Франса «Боги жаждут» — это «наш тридцать седьмой год»? В чём урок этой книги?»

Видите, я думаю, что наш тридцать седьмой год — это всё-таки «Девяносто третий год» Гюго. А книга Франса про другое. Вот хорошо, что вы её упомянули. Я вообще Франса люблю. И я, пожалуй, солидарен с Луначарским, который сказал, что лучшая книга о Французской революции — это всё-таки «Боги жаждут», потому что она ироническая в некотором смысле, ироническая и умная. А Франс действительно писатель скептического такого склада. И если уж писать о великих революционных событиях, то писать вот с этой позиции — довольно холодной. Помните, как Чехов говорил: «Когда пишешь прозу, ты должен быть абсолютно холоден».

«Боги жаждут» — ведь она собственно не о революции как таковой. О чём книга? Она о том, что в минуты великих исторических переломов человеческая этика не совпадает с исторической, и рассматривать историю с этической точки зрения некорректно. Вот она об этом. И что в это время на этих переломах нельзя быть хорошим, потому что нет этически правильной позиции. Это довольно горькая книга, отчаянная.

Об этом же, кстати, рассказ Франса — очень недурной — «Прокуратор Иудеи»: в истории нет морали, потому что боги её вершат, а мораль богов не совпадает с моралью человека, вот нравится вам это или нет. Может быть, сегодня, если бы я эту книгу перечёл, я бы её читал иначе. Но там же прямо, в сущности, сказано, что чем событие масштабнее, тем оно имморальнее. Хорошо это или плохо? Да история же не интерпретируется в этих категориях. Это свежо, это ново. Вы знаете, я цитировал недавно в одной колонке, Блок пишет: «Мне уютно в Петрограде семнадцатого года». Конечно, легко сказать: «Ишь, декадент! Уютно ему!» А ему было уютно, потому что это воздух гибели, воздух новизны, воздух свежести. Необязательно быть декадентом, чтобы эту свежесть чувствовать.

«Как вы считаете, кто виноват в негативных итогах Первой русской революции — неуступчивость правительства, нереалистичность либеральной оппозиции или агонизирующее состояние страны во время запоздалых попыток изменить ситуацию?»

Ну, видите, hamlet дорогой, как мне представляется, во-первых, эти события страшно запоздали; а во-вторых, они случились после большой европейской войны, точнее на её исходе, когда, как говорит Радзинский, «была развязана кровь». Поэтому они не могли пройти мирно. Поэтому прав совершенно Солженицын, на мой взгляд, что перерастание Февраля в Октябрь было просто предопределено. И беспомощность власти, конечно, тоже была очевидна.

Ну и мне кажется, что Кере́нский совершил роковую ошибку с Корниловым. Надо было уж или не провоцировать мятеж, или не отрекаться от него потом. В любом случае мне кажется, что последний шанс исправить ситуацию был упущен в августе. Да и потом, знаете, диктатура Корнилова или будь то диктатура Савинкова, да даже если бы захотел стать диктатором сам Кере́нский (тоже не знаю, правильно ли — Ке́ренский; Кере́нский, конечно), мне кажется, что ничего бы не спасло. Инерция распада была так сильна, что только большевики, обладавшие наименьшим количеством моральных ограничений, могли обладать какой-никакой легитимностью.

Правда, не будем забывать, что программа большевиков, в отличие от их практики, была всё-таки написана с учётом главных требований эпохи. Вся гниль была вырезана. Вот эта «великолепная хирургия» (как называл это Пастернак в «Докторе Живаго»), отказ от любых форм парламентской республики, от учредительного собрания, от всей мертвечины и переход к прямой такой диктатуре, к военному коммунизму, к голой абсолютно, железной утопии — вот это было воспринято большинством как решимость. Очень многие ведь, понимаете, считают, что если человек не обладает моральными ограничениями — значит, он право имеет. Очень многие так подозревают, в общем, до сих пор. Поэтому для меня большевизм был неизбежной точкой. И большевики, конечно, были последней возможностью — так бы я сказал. Это не отменяет моих претензий к большевизму.

Д. Быков: Игры с массовой культурой — это необходимая часть современной прозы

Что я думаю о книге Данилкина о Ленине? Я эту книгу внимательно прочёл, мне её прислали. Спасибо журналу «Афиша», который заказал мне рецензию. Я там всё подробно напишу, ну, насколько смогу. Конечно, книгу, на которую у автора ушло пять лет и в которой 800 страниц, нельзя оценивать в двух словах. Это сложная и серьёзная история.

О немецкой сказке, об её ужасе отдельно сделаем. Саша, спасибо.

«Чем отличаются людены от Человейника? Судя по вашим наблюдениям, не столько знанием или пониманием, сколько психологической конституцией».

Да, совершенно верно, Кирилл. Я имею в виду, что просто есть люди, которые эффективнее в толпе, а есть люди, которые эффективнее в одиночестве. Вот и всё. Вот эффективность этих одиночек проявится в ближайшее время. Да она собственно уже проявляется, мы её чувствуем.

Очень интересный вопрос: «Как эволюционировала идея Бога у Стругацких?»

Ну, как бы в первой половине вопроса там исправляются несколько моих неточностей, допущенных в разное время. Видите ли…

Как уст румяных без улыбки,

Без грамматической ошибки

Я русской речи не люблю.

Без фактической ошибки — тоже. Устная речь… Вы же видите, здесь передо мной ничего нет, кроме компьютера, в котором открыты только ваши форумные вопросы. При всём желании я не успею проверить такое количество текстов. Я говорю по памяти, цитирую по памяти. Все свои. Это свободная форма общения, довольно специальное состояние, понимаете, потому что когда я в прямом эфире… Это, кажется, у Батюшкова было: «Я не один и нас не двое». Вот и здесь я не один, а со мной огромная аудитория, которую я не вижу, но которую я чувствую. У Каплера в его автобиографических записках сказано, что когда он вёл прямые эфиры «Кинопанорамы», он физически ощущал волну ответного тепла. Я тоже её чувствую. И действительно прямой эфир — это состояние довольно специальное. Эфир — наркотик. Не зря «эфиром» называется одно из сильных наркотических средств. Я могу без этого наркотика обходиться, конечно, легко. Я вообще не очень, так сказать, адъективен. Но когда я нахожусь с вами на связи, мне довольно приятно это.

И конечно, я в этих случаях не очень забочусь о фактической точности, об отсутствии слов-паразитов. Мне не составит труда говорить абсолютно правильным книжным языком, я это умею. Но мне кажется, что чем больше будет каких-то инверсий, иногда неточностей, иногда эмоциональных реакций, тем это будет веселее. Это же наше с вами общение. Что мы будем его выглаживать?

А теперь — что касается вопроса о Стругацких. Вы правы совершенно, говоря, что идея Странников эволюционировала, что от таинственной, непознаваемой силы, каковы Странники, скажем, в «Малыше», они всё больше становились результатом эволюции человечества. В этой связи таинственен, конечно, вопрос об эмбрионах в «Жуке в муравейнике». Я этот вопрос задавал самому Борису Натановичу. Он ответил вот этой известной формулой: «С эмбрионами дело тёмное».

А что касается эволюции этой, то, видите, мне кажется, она наметилась во «Времени дождя» (они же «Гадкие лебеди»), где у Стругацких была не прямо прописана идея, что мокрецы — это люди будущего, которые пытаются теперь из своей тогдашней катастрофы повлиять на прошлое, уничтожить причины, которые к ней привели. Вот такая у Стругацких была интуиция, такая у них была идея, догадка.

У меня есть ощущение, что людены — это и есть Странники. Более того, в интервью «Улитка на склоне столетия» Стругацкий мне как раз и говорит: «Зачем же нам Странники? Мы сами доэволюционируем до другой степени развития, до другой ступени». Я тоже склонен думать, что во всяком случае для поздних Стругацких Странники — это не более чем будущее человечества, которое пытается изменить своё прошлое. Такой вариант я допускаю. Мне интересна эта конструкция, вот этот интеллектуальный конструкт меня впечатляет. Действительно, как совершенно справедливо тот же Борис Натанович полагал, цивилизациям, которые оперируют энергиям порядка звёздных, нет никакого дела до земных обстоятельств, и они нас просто не заметят. Мы для них обочина, муравьи, пикник на обочине.

И конечно, вот это ощущение посещения бога, которое есть в «Пикнике на обочине», оно достаточно унизительно, достаточно уничижительно для человеческой природы, но это трезвое понимание, по крайней мере. И в любом случае лучше «Пикник на обочине» Стругацких, чем фильм Тарковского, в котором чуда нет вообще, в котором чудо придумал Сталкер — при том, что как художественное свершение, как гениальное произведение «Сталкер» меня продолжает сильно волновать.

«По каким признакам подошёл Бальмонт для текущего имперского пафоса?»

Я не большой фанат Бальмонта, кроме некоторых его стихов, особенно, скажем, стихов семнадцатого года, уже более поздних. Ранний Бальмонт — ну, периода «дрожащих ступеней» — он очень красив, но, к сожалению, бессодержателен. Мне кажется, что вот он по этому признаку и подошёл: красиво и банально. И процитированные его строчки — они именно убаюкивающие. Мне кажется, что миссия Владимира Путина во многом убаюкивающая такая, замораживающая и усыпляющая.

«Не замироточил ли картонный Венедиктов в гостевой комнате? Проверьте. Сейчас чего только не бывает. Это шутка. А вот вопрос про Поклонскую: выдержит ли она встречу с настоящим чудом, как в фильме Прошкина?»

Видите ли, в фильме «Прошкина», точнее — в романе Арабова, который я считаю лучшим его художественным свершением, действительно концепция чуда изменена. Ну, это не то чудо, которое мы представляем. Мы представляем чудо как нечто доброе, а у Пастернака в гениальном стихотворении сказано:

Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.

Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда

Оно настигает мгновенно, врасплох.

Чудо не обязано быть добрым и не обязано быть злым. Чудо в моральных категориях тоже не интерпретируется. И для меня в этом принципиальная важность евангельского подхода к чуду. И Лем, который говорит о жестоких чудесах в «Солярисе», он тоже совершенно прав. Чудо — как вот в фильме «Прошкина» по Арабову. Чудо — это вторжение иррационального в жизнь. И оно заставляет человека, с одной стороны, понять относительность всех его представлений, с другой — относительность всего его самоуважения, всей самооценки. Ну, вот с героем Хабенского там и случился такой радикальный пересмотр своего места в мире. А кроме того, чудо совершенно нестерпимо для власти, потому что (вот там с Хрущёвым как раз) власть-то думает, что она хозяйка мира, а оказывается — нет. Да, поэтому для власти столкновение с чудом, как правило, мучительно, поэтому она старается сделать вид, что ничего не происходит.

«Прочитал «Потерянный дом» Житинского, — поздравляю вас. — Идея хорошая, аллегории умные, но герои неинтересные, выписаны плохо, диалоги никакие, конец идиотский. Интересно, что вы нашли в этом романе».

Анатолий, вот я в нём нашёл музыку. Это как у Блока, понимаете. Что нашёл Блок в революции семнадцатого года? Холод, голод, садизм на улицах, грабежи, разбои, а вот «сегодня я — гений!», «слушайте музыку революции». Музыку я в этом романе нашёл, замечательную композицию, замечательную свободу повествования. И потом — очень многие мысли. Вот это ощущение — «Чужак, сплошной чужак!» — ощущение бесприютности во время странствий Демилле, размышления его о национальном консенсусе, о едином доме, мысли о неизбежности краха системы. Он выражает очень точно первую половину восьмидесятых. Я, пожалуй, не знаю книги, которая бы точнее фиксировала тогдашнее состояние и тогдашние опасения. Не говоря уже о том, что это последний великий советский роман.

А то, что там диалоги… Видите, это же фантастика. В поэтическом, музыкальном произведении герои не обязаны говорить, как в жизни. Я, кстати, говорил часто Житинскому, что экранизировать «Потерянный дом» (а были такие идеи) невозможно, потому что герои говорят и действуют не как в жизни. Ну, например, генерал Николаи — ведь это совершенно сказочный персонаж. Да и другие тоже. Ну и относитесь к этому как к романтической сказке, в которой тем не менее поразительно точно угаданы некоторые типажи.

Знаете, вот странное дело — я же помню тот Ленинград, тогдашний, атмосферу тех застолий, тех разговоров, тех старых ленинградских квартир с фарфором ещё царским, кузнецовским. Я это застал. Я застал людей, помнящих царские времена. Я застал людей, хорошо помнивших времена советские. Да, в этом романе есть некоторое количество советских штампов масскультовых, с которыми Житинский довольно изобретательно играет, иногда их развенчивая, а иногда их пародируя. Но есть там и вот атмосфера, понимаете, хрупкая, невероятно тонкая, но она сохранилась в этой книге. Это было такое время переломное — не сама перестройка (а роман-то ведь написан к 1985-му, с 1981-го по 1985-й), это ощущение перемен, когда уже сквозит во все щели. И в этом смысле это, конечно, отважный роман, роман поверх всякого внутреннего цензора. И распад СССР, и то, что перестройка и все перемены окажутся скорее кровавыми и скорее безобразными, нежели утопическими, Житинский почувствовал первым. И конечно, блистательная вот эта террористическая организация, которая мячики кидает вместо бомб. Там лимоновские торты предсказаны абсолютно точно. Умный роман.

Д. Быков: Революция — это момент такого высокого пьянства, высокого алкоголизма

И мне кажется, что… Ну, знаете, он действует избирательно, он действует на своих. Он такой парольный, мы им обмениваемся как паролем. Вот я со своим другом замечательным Володей Васильевым только что встречался, тоже учеником Житинского. И вот нам не надо никаких опознавательных знаков, чтобы друг друга узнать, потому что мы любим этот роман. Он чётко отсеял «людей одного карасса», как говорилось у Воннегута, и это Житинский любил цитировать. Житинский — он же не для всех писатель. Он писатель для довольно узкой группы, которую я затрудняюсь охарактеризовать. Но вот Демилле — это мы, и мы себя в нём узнаём. Это люди, которые сомневаются, во многом сомневаются.

Знаете, сейчас я купил роман Харриса «Conclave». Он тоже фактически такая история о молодом Папе, только немножко наоборот. Там старый Папа, но проблема та же самая. И вот там как раз кардинал… Купите его. Он пока не переведён, но по-английски недурно читается. Там как раз главный герой произносит проповедь перед конклавом, перед избранием нового Папы, и говорит: «Нужнее всего нам сейчас Папа, который будет сомневаться. Пошли нам, Господи, Папу, который способен испытывать сомнение». А главный его антипод, такой консерватор, говорит: «Сегодня, когда Церковь должна быть камнем, Петром, когда Церковь должна быть скалой, о каких сомнениях вы смеете говорить во время, когда мир приблизился ко злу?» Но, к сожалению, в мире, погрязшем во зле, сомнения ценятся дороже всего. И поэтому, может быть, роман Житинского, как такой трепещущий огонь, он нас продолжает собирать.

«Что вы думаете о книге Дины Рубиной «На солнечной стороне улицы»?»

Я больше люблю Рубину более раннюю — времён, скажем, «Камера наезжает» («Глаза героя крупным планом» она теперь называется), или, скажем, чуть более позднюю, времён «Синдиката». Но «На солнечной стороне…» — всё равно замечательная книга. И вообще Дина Рубина — очень хороший прозаик.

«Понравился ли вам сериал «Таинственная страсть»?»

Нет. И не мог понравиться.

«Я прочитала «Зелёный шатёр», мне понравилось. Не могли бы вы сказать пару слов о своём впечатлении?»

Кстати, вот завтрашняя встреча с Улицкой, которая будет в «Прямой речи»… Даже волшебной слово «ОДИН», я боюсь, не поможет, потому что там уже люди, судя по продаже билетов, сидят на головах. Но мы выложим, вот это я обещаю. Там будет Улицкая в серии «Литература про меня». Мне очень нравится «Зелёный шатёр» именно своей нарративной оригинальностью. Понимаете, вот как крыша, крытая шифером, там куски этих воспоминаний временами перекрываются. И вот эти точки перекрытий, когда одно и то же событие глазами разных людей, они мне симпатичны. Это действительно как такой зелёный шатёр, как шалаш.

Но, конечно, большинство героев этой книги вызывают у меня стойкую неприязнь, потому что о диссидентском движении семидесятых годов я сужу, во-первых, по личным воспоминаниям (всё-таки эти люди бывали у нас дома, я бывал в их домах). А во-вторых, роман Кормера «Наследство» кажется мне в этом случае, в этом смысле, что ли, более трезвым, более жёстким, скептическим. Блистательная книга, всем вам её рекомендую.

При этом художественные достоинства книги Улицкой — для меня вне сомнений. А вот отношение к этим людям — в основном к советской элите, кстати говоря, ну и к интеллигенции — оно у меня двойственное. Там было много людей, которые упивались правотой или, как сказано у Пастернака, «покупали себе правоту неправотой времени». Это раздражает. Вот Войнович вспоминает этих огнеглазых и непримиримых диссидентов, которые считали трусами всех, кто ещё жив. Мне кажется, что… Хотя у Улицкой тоже ведь довольно трезвый взгляд на вещи. Просто она любит этих людей, потому что она жила среди них. В любом случае «Зелёный шатёр» — это очень важное, очень полемичное и очень неоднозначное высказывание.

«Много лет назад судьба свела меня с Геннадием Алексеевым, мастером верлибра. Я знал его лично, и отношение к нему у меня особое. Как вы оцениваете его творчество со стороны?»

Знаете, проза его на меня как-то сильнее действовала, его такие полуфантастические романы странные. Но верлибристом он был, конечно, замечательным и, кроме того, замечательным художником. Вот как раз в доме Житинского висело несколько его картин. И Геннадия Алексеева одним из первых он в «Геликоне» издал. Да, Геннадий Алексеев был замечательным, конечно, сочинителем и прежде всего очень ярким человеком.

«Мне понравились романы Манна «Будденброки» и Голсуорси «Сага о Форсайтах». Посоветуйте пожалуйста пять-шесть романов с таким же классическим повествованием».

Ну, эти романы объединены не неспешным повествованием, а темой распада семьи. Это один из важных сюжетных архетипов XX века. Вот «Дело Артамоновых» Горького, которое сделано, конечно, под влиянием «Будденброков», — это его давняя мечта, как он говорит, «коротко написать большой роман». Из больших, масштабных эпосов о семейном распаде — это, как правило, романы с фамилией героя в названии.

Д. Быков: Война — это всегда расплата за долгую бесчеловечность

Самая, по-моему, выдающаяся книга — это «Семья Тибо». Вообще Роже Мартен дю Гар своего «Нобеля» заслужил. Мне кажется, что это писатель очень высокого класса. И «Семья Тибо» — это совершенно драгоценный для меня роман, потому что, во-первых, невероятно обаятельна личность Антуана. И наверное, Рашель — самая очаровательная героиня французской прозы. В России таких женщин в литературе просто не было. Ну, может быть, потому, что, как там сказано в одном из самых прелестных эпизодов, «на лице её было написано наглое радостное желание». Она прелестна, конечно, эта Рашель, в этом шлеме рыжих волос и красном своём халате.

Да и вообще «Семья Тибо» — роман увлекательный, понимаете. Вот нельзя этого отнять. И конечно, это тонкая ненавязчивая хроника главных убеждений и заблуждений XX века. Но в чём их прелесть? Тибо — герои романа — они ведут себя так, потому что они пропитаны атмосферой эпохи, а не потому, что они читают газеты, говорят о политике, ждут войны. Понимаете, там нет политизации. Там есть влияние политики на психику опосредованное, осторожное. Там есть влияние атмосферы на жизнь, а нет грубых и прямолинейных связей.

Мне вообще кажется, что Мартен дю Гар — последний большой психолог, последний настоящий психолог европейской прозы. Хотя он традиционалист, и романы его очень традиционные, но последняя его книга, незаконченная, вот этот «Дневник полковника…» (забыл, как он называется, сейчас уточню), она незавершённая. И она, прямо скажем, более авангардная, значительно — там эксперименты с природой времени всякие. А конечно, «Семья Тибо» — это роман гораздо более традиционный, и вместе с тем он гораздо авангарднее, глубже, интереснее, чем, как мне представляется, «Сага о Форсайтах». «Сагу о Форсайтах» я никогда не мог полюбить, никогда не понимал, что в ней хорошего. Вот «Конец главы» Голсуорси мне кажется гораздо более интересным.

«Какое ваше отношение к событиям Февральской революции и к фигуре Николая Второго?»

Завтра… ну, не завтра, а через неделю выскажусь, когда буду говорить о «Красном колесе». Но в принципе моё отношение к Февральской революции осторожное, сдержанное, в целом скорее позитивное. А отношение к фигуре Николая Второго — тут сострадание к этой личности таково, что теряется на его фоне всякое высказывание.

О юморе телевизионном могу сказать одно: не смотрите, просто это не нужно.

«Как вы относитесь к исторической публицистике Александра Бушкова?»

Мне кажется, лучше ему писать романы, вроде «Охоты на пиранью». Историческая его публицистика отличается удивительной произвольностью, пристрастностью. И в общем, это не очень интересно.

Поговорим через три минуты.

НОВОСТИ

Д. Быков

Продолжаем разговор. Оказывается, последний роман Мартен дю Гара (я уточнил) — «Дневник полковника Момора». Издан по рукописям, так и не завершён. Он вообще писал достаточно медленно.

«Какие мультфильмы произвели на вас наибольшее впечатление во взрослом возрасте? Меня вот потряс мультфильм «Трагедия человека».

Ну, знаете, мне больше всего нравится из того, что я видел за последнее время, «Трио из Бельвилля», по-моему. Ну и естественно, того же автора замечательный совершенно вот этот по старому сценарию «Фокусник», «Иллюзионист». Мне очень нравится «Красная черепаха». Ну и «Тоторо» мне нравится. Ну, Миядзаки вообще милый, но «Тоторо» — это всё-таки… Знаете, он так на меня похож! И так долго этот плюшевый Тоторо был в семье любимой подушкой и большой радостью, и до сих пор украшает собой шкаф в комнате дочери. Считается, что это такой плюшевый Быков. Я раньше его купил, не зная этого мультфильма, я его посмотрел уже позже. «Тоторо», конечно, для меня один из самых таких, я бы сказал, глубоко личных фильмов. Ну и «Красная черепаха», конечно — да, это шедевр. Ещё мне очень нравится мультфильм «Старая дама и голуби». Он такой прелестный!

«Писательские приёмы, такие как отсылки к массовой культуре, — это способ коммуникации с читателем? Они нужны для понятности или это такой способ заискивания?»

Ну, видите, как вам сказать? Я считаю, что игры с массовой культурой — это необходимая часть современной прозы. Без этого, во-первых, тебя всё-таки не поймут. Во-вторых, понимаете, надо знать среду и чувствовать её. Мне глубоко отвратителен масскульт, но, видите ли… Вот, скажем, «Молодой Папа» — это массовая культура? Да. Но, к сожалению, именно в «Молодом Папе» какие-то очень тонкие движения воздуха угаданы.

Почему я считаю, что масскульт иногда является более чётким барометром, чем литература высокая? А потому, что человек там не заслоняет, автор не заслоняет реальности. Он слишком ничтожен, слишком бездарен, чтобы… Поэтому литература плохая, графоманская часто больше говорит о времени, чем литература качественная. Читаешь Куприна или Андреева — и видишь Куприна и Андреева. Читаешь Гиппиус — видишь эпоху. Гиппиус — плохой прозаик, по-моему. И «Роман-царевич», и «Чёртова кукла» — это никуда не годится. Рассказы — тем более. Но эпоха видна, потому что авторская гениальность её не заслоняет.

«Спасибо за наводку на «Дело Горгоновой». Фильм стал доступен с приемлемым дубляжом. Очень добротный и долгоиграющий».

Да Маевский вообще отличный режиссёр. Спасибо и вам, Юра. А особенное спасибо вам за книжки, которые вы мне присылаете. Юрий Плевако — один из самых постоянных и таких, что называется, prolific, fruitful читателей, плодотворных. Он всегда помогает какими-то замечательными пособиями.

«Мы знаем до деталей, как движется мысль Сальери, но не знаем, как думает Моцарт. Это задумано так?»

Да, конечно, это входит в авторский замысел, потому что, видите ли… Ну, почему? Потому что Сальери занимается непрерывным оправданием, а Моцарту это не нужно. Мы знаем, как движется мысль Моцарта, в принципе. Он рефлексирует перед нами. Но у Моцарта нет разницы, что он говорит вслух, а что для себя; его совесть чиста. А Сальери всё время выдумывает своей зависти высокие оправдания: «Я рождён [избран, чтоб] его остановить — не то мы все погибли». Ну, ясно же, какова здесь логика.

«Барри Линдон» Кубрика — это история воспитания чувств? Зачем режиссёру декорации XVIII века?»

Нет, я думаю, что в наименьшей степени воспитание чувств. Ну, если хотите, Андрей, тоже об этой картине можем поговорить. Я её давно не пересматривал. Мне нужно вообще бы Кубрика всего пересмотреть. Но это не роман воспитания, ни в какой степени. А вот что это? Здесь мне надо подумать.

«Что для вас означает слово «расчеловечивание»?»

Для меня? Избавление от имманентных человеку, очень важных для него психических и эмоциональных реакций, отказ от эмпатии, от сострадания, от постановки себя на чужое место, то есть отказ от эмоциональной сферы, прежде всего. Для меня человек — прежде всего тот, кто сопереживает, ну, во всяком случае тот, кто сочувствует.

«Связь между этикой и эстетикой — она как бы не для всех? С какого момента она становится очевидной, по-вашему?»

Я бы не сказал, что связь, Дима. Я бы сказал, что это превалирование эстетики над этикой, потому что этику каждый конструирует по-своему. В эстетике есть вещи более или менее бесспорные. Кстати говоря, и Синявский, вот он очень точно когда-то сказал: «Всегда можно уговорить себя в этическом вопросе, а в эстетическом — нельзя». И как бы ни ломались копья в эстетике (а они всегда ломаются очень жёстко), там, по крайней мере, есть бескомпромиссность, потому что там ясно, где гений. Есть вещи спорные, типа «Чёрного квадрата», но «Улисс» бесспорен. Ну, масштаб его бесспорен, по крайней мере, масштаб новизны в том числе. Поэтому эстетика для меня — она критерий, что ли, более наглядный, более абсолютный. Эстетика вывезет всегда. Во многом здесь я тоже, конечно, ученик Синявского. И его эстетизм — такой несколько, может быть, радикальный по-христиански — он для меня чрезвычайно привлекателен.

«Почему в СССР не гастролировали западноевропейские рокеры? Ведь очень легко было бы сказать, что хиппи против американского империализма, а панки против Британской монархии, а металлисты против религиозного опиума».

Д. Быков: Женский образ в русской литературе чаще всего выполняет роль служебную

Вот видите, Митя, это интересный вопрос. На самом деле они были, наверное, ещё опаснее для советской власти. А почему в СССР вообще не очень «прикармливали» левое искусство? А почему американские нонконформисты вызывали здесь известную оторопь? Почему Боб Дилан, пацифист, не был постоянным гостем Советского Союза, а для того, чтобы привезти Бреля, требовалось влияние и пробивные способности Евтушенко (если брать французов)? Дело в том, что Q-фактор — «фактор качества», как это ещё называется — это в СССР всегда было под большим подозрением, потому что талантливый и честный художник, даже если он приезжал «оттуда», он ведь не ограничивался никогда разоблачением своей родины, он начинал честно говорить ещё и о том, что видел здесь.

Мне кажется, они наиболее сильно обожглись на Андре Жиде. Была известная эпиграмма, приписывавшаяся всем острякам эпохи, начиная со Стенича и кончая Олешей: «Ах, как бы сей еврей не оказался Жидом», — эпиграмма на Фейхтвангера. После жидовского возвращения в СССР слово «жид» приобрело здесь дополнительный ругательный смысл. Можно было бы призвать «борцов с империализмом» и показать им Россию, но они увидели бы здесь такое лицемерие, что тоже бы, скорее всего, молчать бы об этом не стали. Такое есть ощущение. Хотя, конечно, и «битлы» бы вполне, я думаю, приехали. «Back in the U.S.S.R».

«В каких ещё странах тема писателей-эмигрантов является одной из важнейших? Или это наша национальная особенность?»

Нет, в Латинской Америке — в огромной степени. Понимаете, вот Кортасар, например, — он французский писатель или латиноамериканский, аргентинский? Мне кажется, что, конечно, в огромной степени французский. Вообще тема эмиграции испанцев времён франков в Латинскую Америку, латиноамериканцев времён разных диктатур второй половины века во Францию, в Испанию, тема бегства в Латинской Америке очень актуальна. В Польше в огромной степени тоже, потому что… В Чехии. Ну, это касается в большей степени как раз режиссёров. Скажем, Форман, который вовремя из Чехословакии убежал и реализовался в Штатах. Полански, который уехал из Польши. Вообще из стран соцлагеря бегство — это такая тема чрезвычайно значительная, я бы сказал, не менее значительная, чем у нас.

«Прочитал мемуары Набокова, — ну, имеется в виду Владимир Дмитриевич, — «Временное правительство». Оказывается, даже у самых трезвых современников был момент эйфории во время революции. Есть ли своя правда в этих мгновениях счастья?»

Ну а как не быть? Понимаете, когда падает на ваших глазах многовековая ложь, когда «сбывается социализма великая ересь», по словам Маяковского, когда неожиданно на ваших глазах происходит освобождение неправедно осуждённых, возвращение эмигрантов, приезд из ссылки, а до этого страна так долго мучилась фальшью, вот этой натужной военной риторикой в начале войны, и так как казалось незыблемо всё ужасное, и вдруг оно оказалось таким иллюзорным, конечно, момент эйфории неизбежен. Понимаете, ведь это потом наступают последствия.

Много раз я говорил, что ощущения обывателя — ну, они заслуживают сострадания, но они, вообще-то, не самоценны. Мир существует не для того, чтобы хорошо было обывателю. Мир существует для того, чтобы великие люди испытывали великие чувства. Вот в этом его смысл и оправдание. Конечно, жизнь миллионов — она и драгоценна, и интересна, и всё что хотите, но эмоции Блога, испытанные им в семнадцатом году, драгоценнее, интереснее, чем эмоции перепуганного обывателя или консерватора. Конечно, когда расстреливают Меньшикова, такого трогательного реакционного публициста, да ещё и на глазах у семьи — это ужасно.

Да, у революции есть своя чудовищная изнанка и свои гримасы. И конечно, выпуск «политических» — это во многих отношениях замена одних «политических» на других. Новая власть начала сажать немедленно, и не только большевики. Временное правительство тоже ведь пыталось, у него были такие пароксизмы наведения порядка. Они и Ленина хотели посадить, но он успел сбежать. Конечно, все издержки революции очевидны. Но ведь, видите ли, когда вы собираетесь выпить, вы же прекрасно знаете, как у вас будет болеть голова с похмелья и, весьма возможно, какие штрафы вам придётся платить за битые стёкла. Тем не менее, это не может вас остановить от некоторых проявлений эйфории. Вот так это устроено, понимаете. И революция — это момент такого высокого пьянства, высокого алкоголизма. Поэтому большинство лозунгов — они звучат как тосты: «За нашу и вашу свободу» и так далее.

«Слышали ли вы о практике лишения свободы за размещение и репост картинок?»

Не просто слышал, я много протестовал против этой практики и посильно защищал Евгению Чудновец, которая вот теперь так выпущена и 8 Марта встретила на воле, как и предсказывал автор этой программы. Дай Бог здоровья всем, кто добился её освобождения. Конечно, такая практика есть.

А я вас хочу, знаете, Женя, от чего предостеречь? Вы бы, дорогая моя, меньше бы светились в социальных сетях. Ну, зачем вам это? Вы что-нибудь скажете… А им же надо план выполнять. И вот они вас — цап-царап! — и тут же найдут экстремизм. Ну, глупо же. Не надо этого делать. Вообще мне кажется, что чем меньше будет у вас социальной активности, сетевой, тем самоуглублённее вы будете работать над собой, что ли. Мне кажется, всё-таки социальное, такое сетевое общение — это немножко мастурбация. Надо, мне кажется, в личном общении реализовывать свои планы.

«Есть ли не банальные книги о счастливой любви?»

Хороший вопрос, Рома. Есть. «Семейное счастье» Льва Толстого — там тоже герои проходят через очень интересные вещи, это такой гениальный эскиз «Войны и мира». Да полно, слушайте. «Укрощение строптивой» («Taming of the Shrew»). Многие говорят, что это сексистская пьеса. А я думаю, что как раз она о счастливой любви. «И роковое их слиянье, и… поединок роковой». Понимаете, это два молодых, здоровых, своевольных, очень красивых человека. И они играют в такую жестокую ролевую игру, эротическую по преимуществу. Это счастливая любовь? Конечно. Но это любовь конкурентов. Беатриче и Бенедикт у того же Шекспира («Много шума из ничего»). Потом, конечно, наверное, можно считать счастливой любовью отношения Инсарова и Елены (об это мы сейчас поговорим), но здесь Инсаров не получился, поэтому история не банальная, конечно, но так себе.

Знаете, вот отношения Розановой и Синявского, описанные в романе «Спокойной ночи». Там есть такая вторая глава, которая называется «Дом свиданий», свиданий на зоне — невероятной силы текст! Да, вот это. Ну, Мария Васильевна правильно говорит, что самый крепкий роман — производственный. И конечно, отношения весёлой, умной, язвительной красавицы и вот этого странного писателя Терца, похожего на гнома, — это интересный роман. И как роман это очень интересно. Он полон бесконечной нежности, бесконечного понимания. Эротический подтекст в нём очень силён. Синявский — интересный персонаж. И автор интересный, и персонаж. Поэтому роман «Спокойной ночи» как роман о счастливой любви я вам очень рекомендую. Ну и, конечно, три тома их переписки замечательной.

«Почему Печорин позволяет себе быть мерзавцем?»

Да не мерзавцем! Понимаете, он человек, вынужденный реализовывать свои огромные амбиции и потенции во времена, которые не предполагают ничего подобного, поэтому его, по-веллеровски говоря, «стремление к максимальному действию» выражается в том, что он несёт трагедию всем вокруг себя. Он осознал это ещё в Тамани и избывает эту трагедию на протяжении всего романа. Он действительно не может быть простым и добрым. Он рождён всех мучить, потому что он рождён для великого, а в том болоте, в которое он брошен, — тут, к сожалению, ничего, кроме похищения Бэлы или дуэли с Грушницким, ничего здесь ему не светит. Конечно, случись иное время — он бы никого не мучил, он бы до этого просто не снисходил.

Вот спасибо, ссылка на историю семьи Джеймисонов. Знаю эту историю, спасибо. Слежу внимательно за всеми таинственными историями, которые мне присылают. Спасибо и вам. Это здорово мне помогает — в смысле… в смысле нового романа.

«Почему бессильные у Стругацких всё же бессильные?»

Никита, а потому что «проклятая свинья жизни», как там сказано. Потому что внутри всякого сообщества такого живёт свой Иуда, свой Ядозуб. Потому что жизнь управляется законами гомеостатического мироздания (если помните «За миллиард лет до конца света»), гомеостазис — требование сохранения себя в норме. У Стругацких же очень точна эта мысль, она проходит через всё их творчество: мир мешает его изменить, косный мир. И кстати говоря, в экранизации «Гадких лебедей» Лопушанского этот мир побеждает косный и страшный.

Д. Быков: Масскульт иногда является более чётким барометром, чем литература высокая

Кстати, у Лопушанского скоро будет большая ретроспектива в Москве — то-то уж мы насмотримся шедевров. Как я люблю этого режиссёра, ребята! Вот меня часто спрашивают: кто из питерских режиссёров мне ближе всего? Потому что действительно «Ленфильм» породил постсоветскую «новую волну». Константин Лопушанский — потому что у него нет избыточной серьёзности по отношению к себе. Когда у него в «Русской симфонии» на портрете автора режут колбасу, я всегда подпрыгиваю от удовольствия! Вот у него есть и самоирония, и очень точное чувство сюжета. «Роль» — великая картина.

Вот Лопушанского я люблю за то, что он, развивая Стругацких (часто с помощью Рыбакова), он подходит к проблеме с насмешливостью. И при этом его пафос никогда — как бы сказать? — никогда не бесчеловечен. Его патетика что в фильме «Соло» (это, по-моему, блестящая удача, как музыкант идёт на репетицию оркестра, и всё замирает ровно за секунду до музыки, в блокадном Ленинграде), что в «Письмах мёртвого человека»… Знаете, вот сколько раз я смотрел финал «Писем мёртвого человека»… Даже иногда в гостях у Лопушанского я просил, говорю: «Поставь мне последние десять минут». И я всегда так реву! Это ну невероятное что-то! И вообще Лопушанский — крупный мастер, интересно развивший тему Стругацких. Вот его фильм «Гадкие лебеди», который понравился Борису Натановичу (при том, что это резкая полемика с повестью), этот фильм рассказывает, почему проклятая свинья жизни лежит на пути у бессильных мира сего, почему это вообще так.

«В начале лекции о Савинкове вы заявили, что грядёт новое поколение модерна, которому суждено жить в авторитарном мире соцсетей, им же построенном. Новому поколению, говорите вы, присуща аморальность. Так может быть… — нет, не аморальность, Илья, а имморальность, это немножко другое. — Не состоит ли задача молодого человека XXI века, чтобы присовокупить к одиночеству, быстроумию и эмпатии христианские ценности? Может ли существовать и развиваться мир без них? Прослушав лекцию, с ужасом отметил, что и мне свойственны обозначенные вами черты нового поколения. Но как быть, если мне не хочется жить как в мире архаики, так и в бесчеловечном будущем? Может ли найтись место «островам» — людям, которые против архаики, но которые слишком ещё человечны, чтобы навсегда убежать в DeepArcher?» — ну, под DeepArcher имеется в виду вот эта новая вселенная Пинчона из «Bleeding Edge».

Понимаете, Илья, мне ваша проблема более чем понятна. И она выражена у вас с замечательной точностью. Да, мы не хотим жить в мире архаики. А вместе с тем мы неспособны порвать с тёплым миром дома, с семьёй. Помните, как Тойво Глумов говорит Асе в «Волны гасят ветер»: «Милая ты. И мир твой милый». Не хочется с этим расставаться, жалко это покидать, но этот шаг надо делать. Это ужасно, но его надо делать. Понимаете, это как эмиграция в каком-то смысле. Потому что пока ещё, может быть, Россия предполагает некоторые ниши, как-то совместимые с интеллигентностью, с человечностью, с интеллектом, с верностью себе, пока ещё можно как-то на этих стульях усидеть. Но ведь возможен вариант, при котором любое пребывание здесь будет восприниматься как союзничество со злом. Он возможен. Может быть, не сейчас, но рано или поздно та болезнь, которая бродит в крови, она выйдет окончательно на поверхность, иначе она никогда не будет побеждена. И тогда надо будет делать шаг.

Собственно многие вот меня спрашивают: «Нет любви в семье. Люблю другого. Следует ли мне терпеть или надо уходить?»

Как говорила в таких случаях Ахматова: «Я всегда за развод». Я, конечно, сам так не думаю. И сама Ахматова тянула с разводом с Пуниным, с расходом с ним бесконечно долго. Он умолял, настаивал, требовал. Потом она вдруг не вынесла. Но если говорить объективно, то, понимаете, в какой-то момент нужно всё равно решать. Это же ваша жизнь. Зачем вы тратите её на то, что вам несвойственно, ненужно, непривычно и так далее? Потом, перед смертью, жалко будет, что вот так была потрачена жизнь.

И поэтому, когда вы чувствуете в себе, Илья, те чувства, те эмоции, которые не укладываются в навязанную схему, этого не надо бояться. И всё равно надо себе напоминать: это ваша жизнь, вы за неё отвечаете. Когда вы будете умирать, никто из ваших нынешних советчиков вам не поможет. Я согласен скорее вот с этой мыслью Веллера, что смысл жизни — это «сделать всё, что можешь» (сказано у него в одном из ранних рассказов «Правила всемогущества»). Мне кажется, что действительно максимально полная реализация — это неизбежная вещь. Ну, надо в какой-то момент делать такие шаги. Иное дело, что сознательно в себе жестокость культивировать не надо. Она не является признаком сверхчеловечности, а скорее наоборот — недочеловечности. Но если вы понимаете, что вы не можете жить по-прежнему, искусственно загонять себя в эти рамки — зачем?

«Читая «Преступление и наказание», вдруг понял, что меня привлекает фигура Свидригайлова и донельзя отвращает Раскольников».

Ну, вы не одинокий. Уже упомянутая мной биография Сараскиной как раз доказывает, что Раскольников убил четверых: старуху, её сестру, её нерождённого ребёнка и собственную мать, которая умерла от горя после всего этого. А Свидригайлов даже жену, скорее всего, не убивал. И вообще он человек симпатичный. Мужское очарование Свидригайлова действует на очень многих. Я согласен с вами, Раскольников очень противный. Но ведь, вы понимаете, для Достоевского он тоже не ангел. Как правильно заметил тот же Волгин: красавцы у Достоевского, как правило, люди неприятные, как Ставрогин.

Иное дело, что физическая красота Раскольникова и Дуни — это как бы намёк на прекрасный человеческий потенциал, который в них заложен. Дуня — это вообще душа, душа Раскольникова. Поэтому, кстати, на известной иллюстрации Шмаринова вот эта красавица, изображённая там, окровавленная, на форзаце, — это душа, конечно, потому что сама Дуня никогда в таком положении не была. Это изнасилованная, помрачённая душа Раскольникова.

«Как вы относитесь к Лунгину?»

Ну, имеется в виду не Семён, видимо, а Павел Семёнович. Я люблю Лунгина как человека. К фильмам его я отношусь сложно, большинство представляется мне имитацией. Но мне очень нравится «Луна-парк», мне интересен фильм «Царь»… Вот спрашивают: как я отношусь к сценарию? В смысле — «Евангелие [Летоисчисление] от Иоанна», если я там не путаю опять же название. Ну, сценарий Иванова мне очень нравится — не меньше, чем картина. Хотя, по мнению Иванова самого, картина очень во многом отошла от его повести. Это естественная вещь. Мне интересен был фильм «Бедные родственники», но потом его эклектика меня скорее оттолкнула. Мне нравится… Естественно, некоторые эпизоды мне нравятся в «Такси-блюзе», хотя в целом тоже мне оба героя там одинаково несимпатичны. И кое-что нравится в «Луна-парке». Но как бы я ни относился к Лунгину в целом, он — режиссёр, не боящийся быть разным. И вот за это я очень его люблю. И не боится он рисковать.

«Подумал: вот умру — и не смогу читать. Так страшно стало!»

Женя, да не волнуйтесь! Сможете. Вот это — то, что сейчас вы переживаете — это начало когнитивного диссонанса, который чаще всего приводит к прозрению. Вот я тоже иногда, знаете, просыпался с мыслью: «Как это так: меня — и нет?!» Да будете вы, конечно. Человеческое сознание не вмещает мысли о своей конечности именно потому, что никакой конечности нет. Но это, к сожалению, очень трудно объяснить. Да может быть, и не надо это объяснять? Может быть, сами всё поймут?

«Если герой нашего времени — люден, а людена не видно, то значит ли это, что наше время предвоенное?»

Да, значит, совершенно верно. «Поэма без героя»! Артём, вспоминайте чаще. Великая предвоенная поэма. Поэма о том, что героя нет и быть не может. И за эту негероичность, за эту антигероичность мы все сейчас будем расплачиваться. Потому что, если у времени нет героя, время бессмысленно. Если время всё сводится к разнообразному и изобретательному самоуничтожению, то за это придётся расплачиваться! «Поэма без героя» про это. Вся история Князева, вся история сорокового года («Из года сорокового, // как с башни на все гляжу») — это же надо рассматривать в одном контексте с «Неизвестным солдатом» Мандельштама. И в особенности — в одном контексте с апокалиптической лирикой Ахматовой 1939–1940-го: «Так вот — над погибшим Парижем // Такая теперь тишина» («Когда отпевают [погребают] эпоху»), «Двадцать четвертую драму Шекспира // Пишет время бесстрастной рукой».

Это о том, как люди забыли человеческое, и о том, какова расплата за это. Конечно, война — это всегда расплата за долгую бесчеловечность, вы совершенно правы. Иной вопрос, что «вечно [с детства] ряженых я боялась». Помните, там среди них какая-то тень «меж [без] лица и названья»:

Затесалась…

Откроем собранье

В новогодний торжественный день!

Вот тот герой, которого не видно — да, он в этой эпохе есть. Кстати говоря, единственная исповедь этого героя, которого было не видно, — это Савинков, «То, чего не было» в огромной степени и, конечно, «Конь бледный». Вот хорошая тема, понимаете — сравнить «Поэму без героя» и «То, чего не было». Интересны возможные мысли. Тот, кто этим займётся, будет молодец. Вот я в Лос-Анджелесе планирую читать курс в UCLA «Метасюжеты русского романа». Пожалуй, метасюжет «Поэмы без героя» имеет смысл туда добавить. Вы меня прямо навели на эту мысль. Спасибо.

«Почему Горенштейн в романе «Чок-Чок» сравнивает первый сексуальный опыт со смертью и воскресением?»

Ну, Горенштейн далеко не первый, кто это сделал. У Стайрона в «И поджёг этот дом», помните, Вернелл говорит ему (это девушка, Вернелл Сатерфилд… или как её, не помню точно): «Ведь это святой дух из тебя вышел». Это очень частая метафора — «секс как смерть и воскресение», а особенно у Стайрона. У Горенштейна секс скорее как раз вызывает отвращение и ужас, как расчеловечивание. Вспомните вот это «сплошное красное мясо», и жуткая сцена с этой чешкой… полькой, «пусть у тебя будет красный живот». Отвращение к сексу у Горенштейна очень сильное.

Ну, обо всём этом — уже через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

Ну, продолжим.

Просят высказаться о Джонатан Франзене. Я люблю «Свободу» — как роман, так и понятие. Очень высоко оцениваю «Corrections» («Поправки»). «Purity» — послабее, но тоже интересное произведение. Первый роман не читал. В любом случае это серьёзный, масштабный, ищущий писатель. Донна Тартт, о которой тоже просят высказаться, у меня не вызывает таких чувств. И по-моему, ничего там и нет особенного. Хотя вот Дубову очень нравится. Есть люди, которым нравится.

Опять просят о Февральской революции: «Как вы думаете, если бы Октябрьской революции не было, если бы Временное правительство досидело до учредительного собрания, если бы у власти оказались эсеры… Я в последние год-два сильно увлеклась народниками и эсерами».

Я — тоже. Но, видите, большевики были не из тех людей, которые умеют блокироваться. Если бы с эсерами как-то им блокироваться удалось, может быть, всё было бы иначе. Но, понимаете, не верю я… Да и эсеры — в общем, это такая масштабная партия с такими крайностями, с такими сложностями, с таким чётким делением на левых и правых. Конечно, Спиридонова — при всём почтении к ней и уважении к её страданиям и к её судьбе — не кажется мне надёжной альтернативой Ленину. А Савинков — тем более. Мне кажется, что среди эсеров искать спасения России было тоже странно. Да и не было тогда никого.

Понимаете, вот в чём ужас — что вся эта тогдашняя система до такой степени прогнила, что в России очень мало было здорового. Может быть, ничего не было здорового. Может быть, уже к девяностым годам ничего не было здорового. То есть мне кажется, что всё страшно запоздало. Может быть, столыпинская мечта о 20 годах абсолютного покоя, может быть, как-то сработала. А может быть, это была бы форма тоже летаргии, сна. Не знаю…

«Имеет ли смысл что-то делать, если война неизбежна?»

Артём, я не уверен, что она неизбежна. И форма её будет другой, нежели сейчас мы привыкли думать. Не надо готовиться к прошлой войне. Она может оказаться гибридной. Вот эти выкладки автора «Чёрного лебедя», Талеба, насчёт того, что статистически война неизбежна, математически… Тоже мне кажется, что история не сводится к математике. У меня есть ощущение, что всё-таки она избежна. Ну, у меня есть об этом стихи такие:

Всем разом сделалось противно —

Как перед цунами мыть полы.

Наверное, есть такое чувство. Но я собственно поэтому и написал роман о сороковом годе, о своих ощущениях этой эпохи: бессмысленно всё делать, потому что сейчас будет катастрофа. Но и во время этой катастрофы можно что-то сберечь, кое-что… Тут тоже нельзя не сослаться на «Эвакуатора»: «Кое-что ещё можно было спасти». Поэтому я честно вам скажу: не знаю, есть ли смысл что-то делать. Ну, хотя бы ради самосохранения, понимаете. Ведь человека единственное, что может удержать от распада — это если он занят любимым делом.

Д. Быков: Мир существует не для того, чтобы хорошо было обывателю

«В телесериале «Вечный зов» один из героев говорит, что «человек жаден по природе — его бьёшь, а он сапоги лижет». Прав ли он?»

Никто не прав ни в сериале, ни в романе «Вечный зов». И то, и другое, и третье — всё, что там есть — это произведение больной фантазии и дурного вкуса. Вообще Анатолий Иванов был не бездарный человек, но единственная его, на мой взгляд, удачная вещь — это повесть «Вражда». Всё остальное — это, конечно, катастрофа — и «Тени [исчезают в полдень]», и особенно «Вечный зов». Хотя человек был одарённый.

А теперь перейдём к лекции, которую нам заказали на этот раз, «Особенности женских образов в русской литературе».

Первая их особенность та, что женский образ в русской литературе, к сожалению, чаще всего выполняет роль служебную. Русская литература по преимуществу мужская. Вот Ленин говорил, что «до Толстого не было в литературе мужика». Мужик-то был. Вернее, пожалуй, сказать, что до Толстого не было в литературе женщины. Такого женского образа, как Анна Каренина, в такой полноте русская литература действительно не знала.

Ну, помните знаменитую цитату из школьного сочинения: «В образе Татьяны Пушкин отразил всю полноту русской женщины». И до сих пор помнится замечательная иллюстрация Шабельника, где крошечный Онегин охватывает «полноту» Татьяны. Конечно, Татьяна — первая настоящая женщина в русской литературе, олицетворение чистоты, честности, долга.

И вот что я рискну сказать: русские писатели предпочитают автопортрет в женском образе. Почему? Во-первых, тогда точно на вас не подумают. Во-вторых, потому что это портрет души. И очень многие (разумеется, кроме тех, у кого женщина играет роль чисто служебную), они оставили по одному женскому такому автопортрету. Конечно, Татьяна — в огромной степени автопортрет Пушкина. И письмо, выдающее интонацию очень многих пушкинских текстов, и романтическое, вот это фаталистическое мироощущение, и суеверность, и аристократическое представление о долге, который выше выбора, — это Пушкин.

Другой такой автопортрет в женском образе… Вот у Лермонтова женский образ — действительно чаще всего это такие ангелы. Они действительно служебные, они немножко похожи на рисунки в детских тетрадях — с огромными глазами и булавочным ротиком. Но есть у него один женский образ автопортретный в «Тамани» — вот эта красавица с правильным носом, которая сочиняет песни. «Бродят [Ходят] всё кораблики белопарусники» — «Белеет парус одинокий». Это красота, конечно, его души. Автопортрет его души точно такой же, как и Тамара в «Демоне». Ведь автопортрет — не Демон, автопортрет — Тамара, которую искушает Демон. У Окуджавы — Луиза Бигар в «Свидании с Бонапартом», которая сочиняет песенки, тоже, мне кажется, автопортрет (и говорил я об этом).

То есть автопортрет в женском образе — это такой способ, во-первых, отвести от себя все подозрения, а во-вторых, запечатлеть свою бесконечно красивую душу. Не все к этому прибегают. Но если человек к этому прибегает, то это получается, как правило, замечательно точно.

Мне кажется, что женского образа по-настоящему нет только у двух авторов, которые патологически боялись семьи, оба терзались клаустрофобией: Гоголь, вечно боявшийся быть похороненным заживо, и Чехов, ненавидевший саму идею дома, опасавшийся семьи, ненавидящий тесноту футляров любых — идейных, бытовых. Вот женских образов у них, по сути, нет. У Гоголя была отчаянная попытка написать Уленьку, тургеневскую женщину, описать её до её появления, но — попытка с негодными средствами. Женщины у них всегда — это начало или бесконечно пошлое, как Коробочка или героиня «Тины» у Чехова, либо начало такое абсолютно эфирное, чистое, практически нереальное, как Анна Сергеевна в «Даме с собачкой». Она ведь, в сущности, не видна. Вот Саввина совершила подвиг, её сыграв, потому что она… Гурова мы видим, вплоть до его седины, мы слышим его интонации, а Анну Сергеевну мы можем только домыслить, вообразить, робкая такая, вот чудо такое.

Мисюсь, Анна Сергеевна — их почти не видно, они воздушны. Женщина — либо ведьма страшная, как Лидия в том же «Доме с мезонином» или как Раневская, например (она не ведьма, конечно, но Раневская — тоже это такое начало скорее разрушающее, хаотическое), либо она Аня — чистая и практически прозрачная, практически невидимая. Я боюсь, что страх перед женским началом преследовал упорных холостяков — Гоголя и Чехова. Оба они панически боятся семьи, боятся брака, боятся жизни, описанной в «Учителе словесности» или в «Иване Фёдоровиче Шпоньке», где везде его преследует жена. Я понимаю, как это субъективно, но вы ведь можете со мной спорить, если вы не согласны.

А вот автопортрет в женском образе довольно существенный, по-моему, присутствует у Толстого в «Анне Карениной», потому что Анна — носительница любимых толстовских добродетелей: честности абсолютной, полноты жизни, которая в ней есть. И мне кажется, чем дальше, тем больше она была отражением его собственных метаний.

Хотя вот ещё вторая функция важная женского образа в русской литературе, особенно в XX веке: это всегда Россия. И вот здесь возникает интересная тема… Ну, не всегда. Это так, начиная примерно с «Воскресения». Сюжетный архетип, главный фабульный архетип, главный метасюжет русских романов XX века — это история с родственным растлением (я много раз об этом рассказывал), с инцестом, с бегством от мужа, демонический любовник Гамлет, который колеблется, не находится себя ни с кем, и рождение мёртвого ребёнка, рождение вот этого нежизнеспособного общества. Проекция Россия на жену — это первым сформулировал Блок. Раньше родина была матерью, а вот в XX веке наиболее устойчив образ «родина-жена».

О, нищая моя страна,

Что ты для сердца значишь?

О, вещая [бедная] моя жена,

О чём ты горько плачешь?/

О, Русь моя! Жена моя! До боли

Нам ясен долгий путь!

Назвать Россию «женой» — это новаторство XX века. И поэтому здесь большинство женских образов — это, конечно, проекция России. Это так и в Ларе (в «Докторе Живаго»), это в Аксинье так (в «Тихом Доне»). И тоже, невзирая на всю неожиданность этого сравнения, это так в Лолите, конечно, которая тоже продолжает по-своему странным образом все этапы пути: и инцеста, и мёртвого ребёнка, и бегства с любовником, и гибель оставленного мужа. Так же оно, кстати говоря, и в «Хождении по мукам».

Вот очень интересно у Толстого, потому что у него этот женский образ как бы раздваивается на Катю и Дашу: Даша с её чистотой и глуповатостью, и такой, я бы сказал, интуитивной, чисто душевной жизнью, почти без участия ума; и Катя, умная зрелая Катя. Мне кажется, что «Сёстры» — самый точный в каком-то смысле роман о предреволюционной России. И конечно, в этом романе вот это раздвоение… Ведь и автор там как бы раздвоен между Телегиным и Рощиным, потому что душевные качества Толстого в наибольшей степени присущи Телегину — нормальному здоровому человеку среди разврата и хаоса. Но Рощину он отдал какой-то свой затаённый, во многом выдуманный, но всё-таки свой духовный аристократизм, которого у него было всё-таки, наверное, немного. Было вот это понятие долга, понятие верности любой России, потому что Россию не выбирают; какая бы она ни была, но надо быть верным ей, потому что другой нет. Это вот такой тоже автопортрет.

А Катя и Даша (вот обратите внимание, образ России как раз у Алексея Толстого) — они неправильные во многих отношениях, они порывистые («любят любовь», как там сказано), они многим соблазнам готовы отдаться. Помните, как думает о себе Даша? «Вот ты и кокоточка», — думает она о себе. Но если бы в них этого не было — не было бы в них и огромного очарования. Ведь Санька в «Петре Первом» — она тоже красавица и тоже доступна. Она не ханжа, не пуританка. Жаль, что осталась ненаписанной глава о Саньке в Париже. Какая была бы… Вот он развернулся бы! Конечно, Алексей Николаевич Толстой любит Россию не ханжой, не пуританкой, не такой, какой она рисуется патриотам-государственникам. Он любит её весёлой, в каком-то смысле провоцирующей. И в каком-то смысле, да, наверное, далеко не пуританского склада эта девушка у него, но красавицы другими не бывают. И вот этот образ женский, конечно, бесконечно притягателен, хотя и бывает ужасно фальшив.

Дальше вот здесь происходит сложность определённая в русские 60–70-е годы. Русская женщина в этот момент — как примерно, кстати говоря, и в 60-е годы XIX века — становится сильнее мужчины. Такие герои… такие героини, как Катерина в «Грозе», Елена в «Накануне», Марианна в «Нови» — они потому сильнее и откровеннее, что они не встроены в социальную иерархию. Мужчине приходится на каждом шагу гнуть спину, лгать, притворяться; женщина в силу своей выключенности из социальной жизни от этого свободна.

И появляются вот эти женщины 60-х годов XX века, которые храбрее мужчин, безогляднее, интереснее. Ну, это во многом, конечно, героини «Иркутской истории» Арбузова, такие немножко выдуманные они. Но, видите, они неправильные, и поэтому победительные, они такие роковые немного. Это женщина из «Заставы Ильича» — вот та, которую играет Марианна Вертинская. Ведь они не знают, чего они хотят — но это лучшее, чем хотеть карьеры, преуспевания, конформизма. Это довольно интересный поворот: женщина неожиданно становится главной.

Это особенно заметно у Трифонова, где «Другая жизнь» — это повесть уже, конечно, об этой женщине после смерти Сергея, Ольги после смерти мужа. Потому что муж Сергей убит этой эпохой, он в ней задохнулся, и жить приходится ей. Началась другая жизнь, неправильная жизнь, а это жизнь женщин. Помните, главный герой «Обмена», он же тоже пасует перед женой своей Леной — красавицей, уверенной, чувственной, храброй и страшно прагматичной. Они любят друг друга, но решает она. И он у неё в плену.

И вот этот выход женщин на первое место — это и в прозе Георгия Семёнова («Сладок твой мёд…», «Уличные фонари»), это и в прозе Искандера во многом, потому что Тали — главная героиня «Сандро из Чегема». Сандро, дядя Сандро — это дух застолья, тамада, а не народный герой. Это не Тёркин, это не Каратаев, а это тамада, очаровательный плут, герой, конечно, плутовского романа, это пикареска такая. Но героиня там — Тали — девочка, «стебелёк шеи которой можно было охватить одной рукой». Помните? Вот эта хрупкая сила, прелестная. Кстати говоря, это очень сказалось и у Окуджавы, у которого Мятлев в «Путешествии дилетантов» уже во многом юродивый, а Лавиния берёт на себя всю инициативу и в любви, и в жизни.

Вот то, что Россия в семидесятые становится женской страной — это очень точно отражено и у Сорокина в «Тридцатой любви Марины» (наверное, в самом точном его романе), и, кстати говоря, в тогдашнем кинематографе, в огромном диапазоне — от «Москвы слезам не верит» до «Времени желаний», от «Странной женщины» до «Сладкой женщины», от «Блондинки за углом» до множества производственных фильмов со «Старыми стенами» во главе (с Гурченко замечательной, этой директрисой завода). Почему женщина становится главной героиней тогдашней литературы? Да потому, что женские стратегии возобладали. Мужчина или стал конформистом, или его раздавили в лагере, как героя в «Тридцатой любви Марины». А женщины выживают. Они гибкие, они протеичные, они не так жёстко встроены в систему. И поэтому женские образы здесь необычайно притягательны.

Я не могу, к сожалению, в русской литературе последнего времени назвать сколько-нибудь убедительную женщину. Это либо нераскрывшаяся вечная невеста, как у Иванова в «Ненастье», или как у Луцика и Саморядова в «Дюбе-дюбе» — такая пацанка-бандитка, необычайно притягательная, но неверная и всегда, к сожалению, предающая, потому что все герои гибнут из-за того, что она любила-то всё-таки по-настоящему только этого бандита, а вовсе не настоящего героя «Дюбы-дюбы». Поэтому жестокие вещи можно сейчас… Образа родины, образа женщины там сейчас нет. И писательского автопортрета нет, к сожалению. Теряется сейчас женский образ.

Д. Быков: Мир существует для того, чтобы великие люди испытывали великие чувства

С чем это связано? Ну, с тем, что и образа родины нет, образа страны. А тот её образ, который создаётся искусственно, — это либо что-то невероятно брутальное, кровожадное и по определению непритягательное, несимпатичное, или что-то энигматичное, бесконечно загадочное и недовоплощённое. Скажу без преувеличения: тот, кто напишет сегодня притягательный женский образ, тот и создаст образ родины. А сам я за это бы сейчас, например, не взялся, потому что мне не понятно, каковы черты этой будущей России.

Наверное, особо следовало бы сказать о женщине о Стругацких, потому что там вот Майя Глумова — это как раз типичная героиня шестидесятых годов, которая не знает, чего она хочет, хочет странного, но она больше всех расположена к контакту, она лучше всех чувствует другого. Обратите внимание: она единственная, кому жалко Малыша. Ну, это не потому, что в ней сильно материнское начало, оно ещё не развилось по-настоящему. Она единственная, кто чувствует вообще другого. Она иррациональная, скандальная, колючая… «Злая, ветреная, колючая, хоть ненадолго, да моя!» — вот замечательный образ Серовой у Симонова, которая, кстати, очень похожа на Россию тридцатых годов — такая страшная, такая пожирающая, пожирающая мужчин, ненасытная вдова. Но при этом заметьте, что именно Майя Тойвовна — она носительница добра. И хочется надеяться, что в будущем мире, в обществе люденов такие, как Майя Тойвовна Глумова, станут впоследствии преобладающим, хотя и нелёгким женским типом. Ну, с женщиной и не должно быть легко.

Спасибо. Услышимся через неделю.