Один - 2016-11-17
Д. Быков
―
Добрый вечер, доброй ночи, дорогие друзья! Мы начинаем сегодня, как всегда, с форумных вопросов.Лекция будет, по моим ощущениям… Ну, пока, по крайней мере, подавляющее большинство голосует за поэтику незаконченного романа. Мне самому довольно интересно поговорить на эту тему, поскольку, как вы понимаете, незаконченный роман так же увлекателен, как внезапно оборванная жизнь, за которой остаётся такой след — Набоков говорил: «Продлённый призрак бытия синеет за чертой страницы». Кстати говоря, ведь и «Дар» в некотором смысле незаконченный роман, от его второго тома осталось несколько набросков и примерно двадцать страниц текста, «Трактат о бабочках», одна из сцен вначале. Мы знаем, что Зина Мерц должна была погибнуть под автомобилем. В общем, много чего там интересного есть. Попробуем поговорить о прелести незаконченных текстов.
Д.Быков: Незаконченный роман так же увлекателен, как внезапно оборванная жизнь, за которой остаётся след
Что касается большинства форумных вопросов. Очень многие просят, чтобы я высказался об Алексее Улюкаеве как о поэте. Мне что-то глумливое видится в таком подходе, потому что, конечно, Алексей Улюкаев дорог нам не как поэт. Это, знаете, кстати, довольно частое явление, что экономисты пишут стихи. Диктаторы склонны к сочинению стихов: Сталин, Мао Цзэдун, Андропов с его вполне диктаторским мировоззрением и довольно авторитарными замашками. Вообще, знаете, они любят прекрасное.
Поэтов тоже всегда тянет к власти. У меня была целая теория на этот счёт, что поэт живёт в мире иерархий, иерархий вкусовых, эстетических, даже фонетических, и естественно, что его как-то тянет к вертикали власти. Как сказал Пастернак:
Как в этой двухголосой фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
Я подозреваю, что для поэта естественно тяготеть к власти, как у Пушкина это было. И Чаадаев это в нём, кстати, отмечал одобрительно, говоря, что Пушкин впервые становится национальным поэтом, после стихотворения «Клеветникам России» или «Бородинской годовщины» (это такой как бы диптих). Ну и для тирана естественно сочинять.
Почему пишут многие экономисты? Вероятно, потому, что экономика — это, в сущности, лишь одна из разновидностей психологии, и поэтому интерес к деньгам, к их движению, к их происхождению тоже как-то сближает писателя и экономиста. В своё время у Чуковского была блистательная статья «Некрасов и деньги». Некрасов — первый поэт, который сделал финансы одной из главных своих лирических тем; финансы и романсы в каком-то смысле для него тождественны.
Я думаю, что и Улюкаев, и Сабуров, который некоторое время был выдающимся экономистом и впоследствии крупным функционером в Крыму, — они все как-то тянутся к сочинительству по понятной причине. Деньги — ведь это тоже как бы лирическая тема. Деньги таинственны, деньги ведут себя непредсказуемо. И есть какое-то поэтическое волнение, согласитесь, всегда, когда видишь много денег.
Мне бы, ещё раз повторюсь, глумиться над случаем Улюкаева не хотелось. Во-первых, ни один арест вашего покорного слугу не радует. По делу/не по делу, виноваты сислибы/не виноваты, выстилались они под власть/боролись они с властью — арестовывать, на мой взгляд, особенно в русских сегодняшних условиях, не следует никого, даже если это такая сравнительно мягкая мера, как домашний арест.
Думаю ли я, что Улюкаев действительно виноват? Я не берусь об этом высказываться, потому что понятие виноватости сейчас предельно размыто и девальвировано. Мне представляется, что вопросов пока значительно больше, чем ответов. И в этой ситуации мне больше всего ненавистно злорадство. Эти крики о том, что «наконец-то Россия вырвалась из-под влияния Америки, и теперь Америка нам санкционировала свободное развитие, теперь мы с разрешения Америки можем делать всё что хотим», — мне кажется, что это как-то не очень суверенно, это какие-то несуверенные заявления.
Меня раздражает, когда первой строчкой в новостях идут слова: «Обама назвал Россию супердержавой». Подумаете какое событие! Возьмите с полки пирожок. Меня интересует, что говорят россияне о России, а не то, что говорит американский президент, в юрисдикции которого я не нахожусь. Его мнение мне, честно говоря, интересно в десятую очередь — при всём уважении к нему, как к писателю прежде всего.
Поэтому мне представляется, что история с Улюкаевым… Я об этом уже говорил сегодня в колонке на «Газете.Ru», в «НАТЕ!». Мне кажется, что история с Улюкаевым действительно связана с выборами Трампа, но очень опосредованным образом. Когда Америка перестала быть врагом номер один, мы срочно нуждаемся в очередном враге. Приготовиться всем внутренним врагам! Репрессии пойдут по этой линии. Потому что мы не можем больше ненавидеть заокеанских воротил. Заокеанским воротилой у нас теперь будет любой. У нас теперь в ближайшее время на внешнем фронте грядут, вопреки Ремарку, довольно серьёзные перемены. На «западном фронте» у нас будут лучшие друзья. Возможно, в Австрии. Возможно, это будет Марин Ле Пен. В Британии уже, видите, они Brexit устроили, и это лучший подарок всем российским ура-патриотам самого кондового толка. Ну и Трамп теперь.
Америку уже теперь не поругаешь. «Честная трудовая Америка сделала свой выбор!» — пишут балаболы, которые в жизни своей палец о палец не ударили. Я хорошо лично знаю этих персонажей, точнее — знал. Ну и хорошо, ради бога, пожалуйста. Значит, нам нужен срочно враг. Этим врагом на какое-то время станут сислибы, а потом и просто все. То есть резкая переориентация на поиск внутреннего противника — вот и всё, по-моему, что происходит. Радоваться здесь, на мой взгляд, абсолютно нечему. В общем, Воронежу приготовиться — в соответствии с известным мемом.
«В одной из своих программ вы дали определение пошлости. Могли бы вы его повторить?»
Да, с удовольствием. Пошлость — это всё, что человек делает не для себя, а для чужого мнения; это любые потуги выглядеть как-то в соответствии с чуждыми критериями, то есть это неорганичное поведение. Вот так мне кажется.
«Однажды вы назвали страшным роман «Мадам Бовари». Но это ведь очень простая история. В чем её загадка и обаяние?»
Видите ли, «Мадам Бовари» — первый роман Флобера, написанный, как мне кажется, под прямым влиянием Тургенева (и вообще, мне кажется, Тургенев открыл западный роман) — это такая неочевидная история; это книга, в которой действительно важнее мотивы и подтексты, нежели напрямую высказанные авторские позиции. Да собственно, этих авторских позиций там и нет. История рассказана от лица человека, который наблюдает её вблизи от лица, одноклассника Шарля Бовари, что заявлено в первых строчках. И этот человек не может, разумеется, не позволяет себе делать никаких выводов; он честный провинциальный протоколист, хроникёр.
А ужас этой истории очень прост: даже если глупая, романтическая, начитавшаяся книг женщина, даже бабёнка в каком-то смысле, красивая, довольно пустая, выдумывает себе любовь, она расплачивается за эту любовь по-серьёзному, расплачивается по-настоящему — расплачивается жизнью. Вот в этом-то и ужас. Выдумываем мы себе чушь, выдумываем мы себе романтический бред, а платим за него жизнью — серьёзно. И нельзя не пожалеть этого человека. Понимаете, графоман, который пишет полную ерунду, он спивается и умирает, как большой писатель, большой разницы в этом нет. Женщина, влюбившаяся в идиота, расплачивается так же, как женщина, влюбившаяся в гения. Человек, исповедующий веру, даже если он верит в полную ерунду, а не в высокие христианские ценности, всё равно может стать мучеником веры — своей дурацкой веры. Вот в этом, мне кажется, страшный пафос романа. Хотя многие там увидят совершенно не то. Но прежде всего «Мадам Бовари» — это очень хорошо написанная книга.
Д.Быков: Диктаторы склонны к сочинению стихов. Поэтов тоже всегда тянет к власти
Вот очень интересный вопрос: «Здравствуйте. Наверное, это мой последний вопрос к вам; чудо, если нет, — даже и не знаю, как мне пережить-то это. — Скажите, разве может быть бог в мире, в котором существует хотя бы один человек, не чувствующий его? — запросто! — Я не воинственный атеист. Я, может быть, и сам с радостью поверил бы во что-нибудь трансцендентное. Но когда жизнь совершенно бессмысленна, то, простите, какой же может быть бог? Я не понимаю, зачем я здесь и что мне следует делать? В таком случае часто говорят: надо просто поменять род занятий, город, страну, планету; подождать, ибо скоро всё само собой наладится, а вот инвалидам тяжелее, и то живут, не жалуются, ect. Но всё это настолько пошлая чушь, что я готов уже бить в лицо за такое, — согласен с вами, пошлая чушь. — Да и ваш с Толстым софизм «смерти нет, потому что её не может быть», — спасибо за выражение «ваш с Толстым», — кажется мне чем-то из разряда пошлости, простите. Конечно, я глупый человечек, мало видел, ещё меньше понял, но сегодня я с особенной остротой чувствую свою правоту — в том мире, где существую я, бога быть не может, а человек — лишь рефлексирующая форма существования белковых тел, некоторым из которых существование невыносимо, — великолепная формула! — Хотелось бы, чтобы вы меня переубедили, но это вряд ли. Спасибо за внимание».
Алексей, дорогой мой, переубеждать вас не нужно совершенно. Если бы вы не чувствовали Бога, в вашем тексте не было бы такой живой злобы — злобы человека, который чем-то обнесён. Он видит, что вокруг нюхают цветы, а у него начисто отсутствует обоняние. Ну, что поделать? Либо отривин, либо признаться, что у вас нет нюха. Ну, ничего страшного в этом нет, понимаете. И совершенно ни к чему мне вас переубеждать, потому что я вовсе не заинтересован в том, чтобы все веровали и все наслаждались жизнью, тем более что вера не гарантирует такового наслаждения.
Вы говорите о том, что смысла в вашей жизни нет. Но ведь заметьте вот какую штуку: человеку нельзя внушить, что такое смысл жизни; он чувствует, что он должен быть. А если у него на этом месте пустота, он чувствует болезненно эту пустоту. Следовательно, у вас есть некая фантомная боль — на месте или когда-то бывшей веры, или долженствующей быть веры. Вы чувствуете недостаточность вашего бытия. И вот ощущение этой недостаточности, это задыхание в буднях — это и есть ощущение присутствия Бога, если хотите, или отсутствия Бога. Когда-то мне Андрей Кураев подробно объяснял, что сказать «Бога нет» — это значит сказать логический абсурд, потому что если чего-то нет, то это значит, что оно есть, есть понятие.
Мне кажется, что самый точный очерк вашего состоянии дан в фильме «Хрусталёв, машину!» Германа, когда мальчик начинает молиться в уборной просто оттого, что его душит, додушивает уже эта плоть мира! Она навалилась на него со всех сторон — и он начинает молиться, смотреть вверх просто оттого, что смотреть вокруг слишком отвратительно. Ну а если вас это не убедит, если вам это покажется пошлым софизмом, то и слава богу. Потому что чем живее ваши эмоции на эту тему, чем активнее ваше отвращение, ваше желание бить в лицо за фальшивые утешения, тем яснее, ярче и непосредственнее ваши чувства. Вот и всё.
По-моему, судя по тому, что вы пишете, вы глубоко религиозный человек. Если вы не видите в своей жизни смысла, так ведь я вслед за Толстым готов вторить: вы властны вложить в неё смысл. Это зависит только от вас, никто вам этого не придумает. Если вы не придумаете, чем вам заняться, искать вне каких-то утешений, по-моему, совершенно бессмысленно. Мне кажется, что вы хорошо пишете. Это могло бы быть одной из ваших возможных карьер.
Лёша, ещё один замечательный друг: «В чём смысл фильма «Мечтатели»? Что не может разглядеть аудитория за обилием откровенных сцен?»
Ну, аудитория как раз видит там не так уж и много откровенных сцен, и они довольно целомудренные на фоне того же Бертолуччи. Это такой подростковый мечтательный фильм с точно имитированной подростковой сексуальной озабоченностью.
Что до смысла, который я там вижу. Он для меня совершенно очевиден, но почему-то никто не разделяет такого подхода к картине. Мне кажется, что это фильм о том, что именно прекрасные мечтатели — культурные, интеллигентные, немножко такие извращённые, аутичные немножко в социальном смысле дети — они могут сколько угодно нарушать буржуазные приличия в своём кругу, но когда происходит настоящая революция, настоящие уличные атаки, они совершенно там чужие и абсолютно оттеснены. Это именно фильм о прекрасных мечтателях, которые, когда дело доходит до «сбычи мечт», оказываются абсолютными маргиналами, оказываются первыми не приспособленными к тому, как их мечта сбылась. Вот так мне кажется. Ну, финальная сцена, в которой абсолютно растерянные эти герои не фоне несущейся толпы, мне кажется, она довольно откровенна, она самая откровенная в фильме, а, конечно, не та, где главный герой от пальцев до волос целует Еву Грин. Это одна из моих любимых сцен в мировом кино, потому что я очень люблю Еву Грин, но, конечно, фильм снят не ради неё.
«Есть мнение, что ваш роман «ЖД» похож на роман Толстого «Война и мир» в попытке отобразить ценности и ход развития общества. Вы думали об этом сходстве?»
Насколько мне известно, мысль об этом сходстве высказал только Кадзуо Исигуро, когда я ему подарил «Living Souls» в английском переводе, и он сказал, что это почти такой же неподъёмный труд, как «Война и мир». В общем, ничего особенно лестного в этом определении я не вижу — хотя, конечно, приятно. На самом деле «ЖД» имеет в виду «Войну и мир», отсылается, реферирует к ней, как к одному из образцов.
Кстати говоря, я тут недавно прочёл про замечательный город Павлово, в котором мафия взяла власть, и поразился тем, как точно предсказан город Блатск. Вообще таких совпадений мне «ЖД» подкидывает больше, чем любая другая моя книга. Конечно, я не дерзаю сравнивать с «Войной и миром» это скромное сочинение, но то, что «Война и мир» — это роман о модусе поведения, о modus operandi во время войны, о квинтэссенции национальной морали, — это для меня очень важно, конечно. И я в «ЖД» пытаюсь показать, как деградировал сам дух войны, само понятие о войне. Там в интермедии между двумя томами есть эта мысль, для меня чрезвычайно дорогая.
«Посоветуйте достойные книги по истории. Людям официальная мифология надоела».
Знаете, первой приходит на ум книжка Гаррисона Солсбери о блокаде Ленинграда как пример очень достоверного, глубокого и вдумчивого исследования. Понимаете, история — это такое необъятное… Просто я только что перечитывал эту книгу, по работе мне было надо, поэтому я вспомнил её. А так-то по истории существует необъятное количество именно очень качественной художественной литературы.
Морис Симашко — замечательный писатель, я совершенно здесь неоригинален. Хотя немножко мне его проза в последнее время кажется слишком орнаментальной, но, может быть, так оно и надо. Вообще из исторической прозы для меня номер один — это Тынянов, конечно, в первую голову «Восковая персона». Ну, много. Господи, а «Поручик Киже», «Малолетний Витушишников»? Вот где схвачен дух истории! Вторая трилогия Мережковского — «Царство зверя» — мне кажется очень глубокой книгой. Во всяком случае, роман «14 декабря» — просто один из лучших. Ну, Мережковского я хвалю традиционно. Наверное, Кросс из бывших республик, это интересный писатель эстонский. Да многие, господи. По ходу вспомню — ещё назову.
Автор под ником solidnyigospod: «Вы часто говорите, что литература для вас — аптечка на любой случай жизни. И таков же был ваш метод работы над передачей «Новости в классике», — да, была когда-то такая передача. — Но какой совет даёт литература в сопротивлении погоде и в борьбе с болезнью? Вот главный сезонный вопрос. Как вы вместе с Пушкиным и Толстым можете посоветовать бороться с русской зимой и при этом сохранять физическое и духовное здоровье?»
Знаете, у меня было такое стихотворение:
Тёплый вечер холодного дня.
Ветер, оттепель, пенье сирены.
Не дразни меня, хватит с меня,
Мы видали твои перемены!
Не смущай меня, оттепель. Не
Обольщай поворотами к лету.
Я родился в холодной стране.
Честь мала, но оставь мне хоть эту.
Только трус не любил никогда
Этой пасмурной, брезжущей хмури,
Голых веток и голого льда,
Голой правды о собственной шкуре.
Я сбегу в этот холод. Зане
От соблазнов, грозящих устоям,
Мы укроемся в русской зиме:
Там мы стоим того, чего стоим.
Вот пространство, где всякий живой,
Словно в пику пустому простору,
Обрастает тройной кожурой,
Обращается в малую спору.
Ненавижу осеннюю дрожь
На границе надежды и стужи:
Не буди меня больше. Не трожь.
Сделай так, чтобы не было хуже.
Здесь, где вой на дворе в январе,
Лёд по улицам, шапки по крышам,
Здесь мы выживем, в тесной норе,
И тепла себе сами надышим.
Как берлогу, позёмку, пургу
Не любить нашей северной музе?
Дети любят играть на снегу,
Ибо детство со смертью в союзе.
Д.Быков: Некрасов — первый поэт, сделавший финансы одной из главных своих лирических тем
Ну и так далее, не буду уж дочитывать. Грех, конечно, себя цитировать, но я что хочу сказать? Если вы… «Своим зонгом Берт Брехт хочет сказать вам следующее». Если вы не можете наслаждаться — попробуйте гордиться. Это хороший на самом деле способ. Если вы не можете приходить в восторг от русской природы зимней и по разным причинам вас не восхищает «и снег, до окошек деревни лежащий, и зимнего солнца холодный огонь»… Есть люди, которым это очень нравится (мне, например), а есть люди, которые от этого в ужасе. Но если не можете наслаждаться — попробуйте сделать из этого предмет для гордости. Это, по-моему, довольно универсальный совет.
Какую литературу почитать? Ну, попробуйте Михаила Юдсона «Лестницу на шкаф». Там, по-моему, о зиме сказано с должной мерой такой утешительной ненависти. Да много есть хороших текстов зимних. И мне кажется, как раз Некрасов, автор «Мороза, Красного Носа», — главный поэт русской зимы, где зима рассмотрена как фатум, как рок, такой русский фольклорный образ рока.
«Смотрели ли вы фильм «Юрьев день»? Помню, что он оставил сильное впечатление, но я не поняла, что хотел сказать автор — Серебренников».
Автор — не Серебренников, а Арабов. Что он хотел сказать? Я сейчас не возьмусь решить, это надо пересматривать картину. Арабов — человек достаточно глубокий и мудрый, и к его высказываниям (особенно, как мне кажется, в лучшем фильме по его сценарию — «Чудо») нужно подходить с должной мерой внимания и осторожности.
«Мне очень нравится фильм Гордона по пьесе его отца «Огни притона». Нравится ли он вам?»
Не по пьесе, а по повести. Нет, не нравится.
«Вопрос касается творчества Квентина Тарантино. Первые фильмы были, несмотря на нравственную спорность, великолепные. А последние: «Джанго» берёт закрученным сюжетом, а «Омерзительная восьмёрка» — просто ужасно неприятный фильм. С чем это связано?»
Не знаю, приятный или нет. Мне кажется, что «Омерзительна восьмёрка» — довольно интересная картина, такая обманка. «Джанго» мне нравится больше всего, потому что это фильм о чмошности зла, о жалкости зла, а я люблю эту тему. Спасибо и вам.
«С детства читаю всё без разбора. Это скорее физиологическая потребность. Недавно подумал, что за последние пятнадцать лет в памяти из кучи прочитанного отложилось: «Ложится мгла на старые ступени» Чудакова, «Лягушки» Орлова, романы и повести Иванова, «Свечка» Залотухи. Это из «родных». Из «чуждых» — «Благоволительницы» Литтелла. Как вы относитесь к этим книжкам? И что ещё из современной литературы можете порекомендовать?»
Я совершенно не понимаю, что находят люди в романе «Ложится мгла на старые ступени». Я понимаю, что это хороший роман хорошего человека о хороших людях, но моей душе он не говорит абсолютно ничего. «Лягушки» Орлова — не самый сильный его текст. Я гораздо больше люблю «Шеврикуку», «Аптекаря» и «Альтиста». Хотя самого Орлова знал и любил. Алексей Иванов — замечательный писатель. «Свечка» Залотухи мне всегда казалась шедевром.
Что из современной литературы могу порекомендовать? Я, собственно говоря, этими рекомендациями и занимаюсь на протяжении всей программы, но я не очень знаю, есть ли какая-то современная литература. Понимаете, проблема в том, что сейчас происходит масса всего — вот возьмите историю с псковскими школьниками, — но русская литература с потрясающим упорством проходит мимо таких тем, из которых Капоте сделал бы великий документальный роман (или Том Вульф, например). Понимаете, просто сюжеты великие валяются под ногами, но мы за это не берёмся, даже я за это не возьмусь — просто потому, что такой текст требовал бы слишком масштабных обобщений. Не то чтобы не прошло ещё время, но просто мы их боимся, потому что сделать эти обобщения — это значит и самого себя упрекнуть в бездействии, в некотором смешении нравственных ориентиров, в некотором их смещении, я бы сказал.
Поэтому сегодняшняя российская литература пребывает в таком бездействии, я бы рискнул сказать — в параличе. Я, страшно сказать, за последний год не прочитал почти ни одного современного текста, который бы заставил меня не скажу, что восхититься, но заинтересоваться, который бы был для меня каким-то шоком или который бы мне объяснил происходящее. То есть современности русская литература не трогает вовсе, а если трогает, то у неё получается фельетон чаще всего.
Ещё раз говорю: это связано с тем, видимо, что грядут великие перемены, грядут они довольно быстро; и писать роман — сегодня то же самое, что перед наводнением мыть полы. Наверное, мы когда-нибудь что-то такое прочтём, но сегодняшняя реальность слишком быстро уйдёт.
«В одном из своих текстов Веллер негативно высказался о Данииле Гранине. Я мнение Веллера уважаю, но в данном вопросе с ним не согласен. А какое отношение к Гранину у вас?»
Видите ли, Веллер имеет в виду здесь что, как мне представляется? Я не толкователь его текстов, но мне кажется, что, с точки зрения Веллера, Гранин слишком эстетически и политически нейтрален, то есть он не являет собой такого радикализма. Может быть, именно в силу этой нейтральности он и оказался таким долгожителем, дай бог ему сто лет и более. Потому что он действительно, как и герой его повести «Эта странная жизнь», удивительно расчётлив (расчётлив — в хорошем смысле), он действительно держит очень точно нейтральную линию. Но, может быть, в том, чтобы держаться здравого смысла, есть определённый героизм в стране таких крайностей, как наша. Поэтому ничего особенно плохого я о Гранине сказать не могу, ничего особенно восторженного — тоже. Но у него есть некоторые тексты, которые заслуживают, безусловно, внимания. В первую очередь это повесть «Место для памятника», во вторую — «Однофамилец», в третью — как мне кажется, всё-таки «Картина», роман, очень нашумевший в восьмидесятые годы.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
Продолжаем разговор.«Дмитрий Львович, доброй ночи! Сегодня от меня злые вопросы, — ну, maximvictorich, всегда пожалуйста. — Почему, когда дерьмовый человек умирает, принято не вспоминать плохое и даже прощать? С чего вдруг смерть какой-нибудь сволочи должна всё списывать? А как вы считаете?»
Да не должна она ничего списывать. Как раз мне кажется, что в последнее время такая условность, как «о мёртвых или хорошо, или ничего» (хотя в оригинале — «…ничего, кроме правды»), она как-то сильно потеснена. Политкорректности больше нет, то есть не действует больше политкорректность, и не только в Америке. В России она никогда особо и не действовала. Достаточно вспомнить нашу традицию язвительных эпитафий, вспомнить, как Тютчев проводил Николая I:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
У нас как-то не принято было хоронить со слишком уж пиететом подчёркнутым. Наоборот, есть замечательная русская пословица: «Помер Максим — собственно, и хрен с ним».
Я не думаю, что смерть всё списывает. Понимаете, просто покойник не может возразить, он довольно-таки беззащитен, поэтому пинать дохлого льва и дохлую крысу — это не очень почтенное занятие. Но, в принципе, есть и у меня случаи, когда я не могу себе отказать в удовольствии злым словом помянуть особенно противного покойника. Конечно, я осознаю, что это грех, но грех простительный. Эти люди, переживи они меня, тоже бы не очень, знаете, затруднялись в выборе выражений.
«Чехов, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Блок, Маяковский — это ведь не только литературная история. Это история о том, что столько гениев не достигли вершины, не дожили до мудрости. Хотя вы можете не соглашаться, но всё-таки — почему так много потерь? Рок? Генетическая несовместимость с жизнью?»
Д.Быков: Есть поэтическое волнение, согласитесь, всегда, когда видишь много денег
Видите ли, «не дожили до мудрости» — это всё-таки сказано сильно. «Выражается сильно российский народ!» Мне кажется, что они дожили до неё очень рано. Некоторые, как Лермонтов или, например, Рембо, мне кажется, повзрослели рано и увяли до срока именно поэтому. Когда-то Лев Лосев высказал весьма ценную мысль о том, что «гений — это прежде всего скорость развития», поэтому гений обычно к сорока годам — это духовно и физически изношенный человек. Пушкин прожил огромную жизнь. Лидия Гинзбург писала о том, что Блок в сорок один прожил по интенсивности добрых восемьдесят. И когда-то кто-то сравнил его с другим своим сорокалетним знакомым, она совершенно справедливо возражает: «Качество жизни другое».
Поэтому — плотность жизни, страшная плотность, быстрота роста у Маяковского, который своего потолка достиг к 1915 году, когда написал «Облако в штанах», у Лермонтова, который к двадцати пяти годам был лучшим русским лирическим поэтом XIX века, с Пушкиным вполне сопоставимым, у Гоголя, который, согласно исследованию Чижа, к сорока годам тоже достиг фактической и физической старости. Как раз мне кажется, что они дожили до мудрости слишком рано.
И почему мы думаем (это, мне кажется, всё-таки какое-то самоутешение), что старость — это обязательно мудрость? Старость — это очень часто усталость, это примирение, конформизм. Я сам же по себе чувствую… Всё-таки мне полтинник на будущий год, если доживём. Я чувствую, что я научился примиряться со слишком большим количеством вещей. Мне как-то жаль моего молодого нонконформизма. И я думаю, что старость… Ну, правда, я был гораздо глупее, чем сейчас, и многие вещи я видел, может быть, слишком близко. Сейчас кое-что становится понятным. Но, по моим ощущениям, старость — это не синоним мудрости; старость — это синоним примирённости. Маяковский, когда говорил «надеюсь верую вовеки не придет ко мне позорное благоразумие», он не ошибся.
«У немецкой классической литературы и философии есть прямая связь с музыкой. А у нашей литературы с чем связь?»
Я думаю, с кинематографом. Русская литература всегда была очень кинематографична, по-хорошему сценична и театральна. Посмотрите, какие мощные именно кинематографические прозрения у Достоевского в докинематографическую эпоху. Например, ненавистная Набокову (да и мне не особенно приятная) сцена, когда убийца и проститутка вместе читают в Евангелии о воскрешении Лазаря, — это просто готовый сценарий, это прекрасная, такая мощная кинематографическая панорама. Я просто вижу, как камера панорамирует там по стенам, эти тени, этот драдедамовый платок, которым она его накрывает, как на исповеди епитрахилью — такой очень кинематографичный жест. Мне кажется, что и «Войне и мире» множество именно кинематографических эпизодов.
С чем это связано? С тем, что русская литература очень молодая, и она имеет дело с читателем ещё не воспитанным, не прожившим восемь веков светской культуры. И с этим читателем надо обращаться довольно грубо, брать его за шкирку и тащить. Поэтому мне кажется, что бо́льшая часть русских художественных текстов в некотором смысле даже плакатна. В этом смысле выделяется, пожалуй, Тургенев, у которого всё на полутонах. А вот Толстой действительно «орудует лопатой» и, по слову Ницше, «философствует топором». Даже у Чехова очень резкие, очень грубые краски, особенно в поздних сочинениях. Возьмите «Палату № 6» — какой густой колорит, какое зловоние! Так что мне кажется, что русская литература — это неисчерпаемый кладезь кинематографических сюжетов.
«Почему вы не позволяете себе и нам обсуждать ваши книги?»
Из скромности, Максим, клянусь! Исключительно из скромности. Но если хотите — обсуждайте. Я всегда на dmibykov@yandex.ru отвечаю на эти вопросы.
«В фильме Терренса Малика «Пустоши» девушка вдохновляет юношу на жестокие бездумные убийства. Что режиссёр хотел сказать? Почему эта картина завораживает?»
Видите, конечно, не девушка вдохновляет там юношу. Я «Пустоши» очень люблю. Мне кажется, что два лучших фильма Малика — это «Пустоши» и «Время жатвы». А всё остальное, что было потом, включая «Тонкую красную линию», — по-моему, всё-таки некоторый распад формы. «Пустоши» — это один из моих любимых фильмов. Вот эти Пустынные земли, Hollow Grounds [Badlands], насколько я помню.
Видите, какая вещь. Вот эта история очень похожа на то, что произошло в Пскове. Даже это не гормональный бунт. Это подростковая пустотность, подростковая неопытность страшная, отсутствие сопереживания, непонимание того, что другой человек может испытывать боль; желание славы. Я не оправдываю, скажем, Катю Власову и Дениса Муравьёва, потому что они убили собаку, выстрелили в бедро Катиной матери, стреляли по милицейской машине, не зная достоверно, есть ли там люди. Они не то что свою — они и чужую жизнь не больно-то ценят.
И вот об этой страшной пустотности снял Малик свою картину. Это подлинная история, кстати говоря. И обратите внимание, что девушка-то не была приговорена к смертной казни. Она отсидела, вышла и где-то сейчас живёт, скрываясь таинственно, она жива до сих пор. А вот что касается этого мальчика, который собственно убивал и который гордился убийствами, который после смерти завещал исследовать свой мозг, — это как раз классический пример человека, который или в силу молодости, или, бывает, в силу врождённой этической неразборчивости начисто лишён нравственного чувства. Такие люди бывают. Вот этот психический феномен — то, как функционирует в чистом виде лишённый телесного верха разнузданный телесный низ, которому хочется убивать, совокупляться, как бы обладать миром, — вот это Малик и снял. И снял очень убедительно. Это подростковый комплекс, и довольно частый.
Кстати говоря, история Бонни и Клайда об этом же самом, потому что её могучий эротический подтекст здесь же. Соседство смерти, соседство риска постоянное — и всё это на фоне любви. Хотя есть такая версия, что между Бонни и Клайдом вообще ничего не было, поскольку Клайд Баркер [Бэрроу] был гомосексуалистом. Ну, это отдельная тема, не самая интересная.
«Пустоши» — это фильм о том, как сладостно буйство вот этого телесного низа, лишённого контроля сознания, и как ужасна эта сухая, выжженная пустая земля, в которой отсутствуют все человеческие развлечения, поэтому преобладают звериные. «Пустоши» — сильный фильм. И даже бы сказал: он очень силён изобразительно, прежде всего. Малик же замечательный художник именно. Поэтому я меньше люблю его патетические поздние картины, а ранние мне кажутся отличными.
«Только что, не отрываясь, прочитала книгу Шлинка «Чтец». Какое ощущение у вас от этой книги? Не могли бы вы порекомендовать что-то подобное?»
Знаете, «Чтец» — отдельная и долгая тема. Я думаю, что причина интереса к этой книге вот какая. Мы привыкли думать, что культура облагораживает — а ничего подобного! Вы можете быть нацистом и с удивлением и увлечением читать мировую литературу. Вы можете быть сволочью конченой и интересоваться искусством. Мне кажется, бессилие литературы и полное отсутствие связей, полный разрыв связей между этикой и эстетикой составляет сюжет шлинковского романа.
Может быть, если бы мне (не дай бог, конечно) случилось иметь дело с подобным сюжетом, я бы ещё жёстче его решил. Помните, как у Бёрджесса в «Заводном апельсине» герой — садист патологический — обожает слушать классическую музыку? И именно под классическую музыку ему, этому Алексу, рисуются самые страшные сцены. Всё-таки Бёрджесс музыковед профессиональный и знал, о чём писал.
Поэтому интерес садиста к культуре имеет ещё и второй — резко негативный — смысл, потому что дело в том, что культура (вот что важно!) не учит этике, она может разбудить в человеке и зверя в том числе. Культура на самом деле способствует наиболее полному развитию того, что в вас заложено. Это может быть и зверство.
У меня как раз во вторник выйдет в «Собеседнике» интервью большое со Швыдким, где он очень интересно говорит, что ведь именно Арто, скажем, ввёл определение «жестокий театр». Есть тот театр, который возбуждает в человеке зверя. Это пробуждение можно назвать следствием искусства? Да, безусловно. Такой театр тоже есть. Есть театр, который заканчивается выходом на площадь, который заканчивается погромом. Есть, условно говоря, «Король Убю», вот такая антиэстетика Жарри. Между прочим, первое представление закончилось погромом. Может это быть? Может, да. Это одна из опасностей искусства. Искусство — это не сиропная водица. Искусство может иногда разбудить в человеке зверя. Иначе чего бы нам его бояться?
Александр Коняев: «В ваших рассуждениях всегда полным-полно общих слов, а хочется конкретики».
Александр, я слежу регулярно за тем, что вы пишете на «Эхе». Я не хочу с вами разговаривать. Ничего — ни общих слов, ни конкретных — не будет. Сначала научитесь не хамить, научитесь быть деликатным, научитесь быть культурным, терпимым к чужому мнению или хотя бы интересным — тогда мы с вами будем разговаривать. А пока — ни общих, ни частных слов, ни каких-нибудь. Не трудитесь ходить на этот форум. Вы здесь не нужны. Вас здесь не надо.
Лекция об Эрихе Марии Ремарке? Попробуем со временем.
Д.Быков: Америка перестала быть врагом номер один, и мы срочно нуждаемся в новом. В общем, Воронежу приготовиться
Не могу никаких давать советов Владимиру Путину в ситуации с Ираком, не берусь. Я вообще политики, как вы знаете, не избегаю, но Ирак — тема не моя.
«В предыдущей беседе вы упомянули о педагогических системах, предлагаемых в фантастике и вообще в литературе. Да, меня в детстве тоже завораживали мальчишки из «Полдня», будущие «мушкетёры». «Возвращение» — моя любимая книга, — солидарен с вами, Саша, вполне, — может быть, потому, что это первая книга АБС для меня. Две системы педагогических отношений: упомянутая система АБС и система Крапивина, совершенно иная. Лукьяненко в давних книгах попытался указать на порочность обеих систем, доведя их до абсурда. Но мне трудно придумать что-то лучшее, чем эти Интернаты. Только где набрать Учителей?»
И опять вы просите лекцию о Крапивине. Саша, я попробую. Это мне надо очень много всего перечитать, потому что он очень много написал.
А что касается разных педагогических систем. Я не вижу такого уж принципиального противоречия между педагогической системой Крапивина и Стругацких. Одно меня настораживает: в мире Стругацких, довольно гармоничном, учителя — лучшие друзья детей, взрослые — лучшие друзья детей; в мире Крапивина взрослые противопоставлены детям очень резко, вплоть до сектантства, вплоть до того, что мир лежит во зле, а вот дети — это такой светлый остров этого мира. Я категорически не разделяю этого подхода. И мне кажется, что… Ну, есть исключения — например, мать-генеральша, директриса, в «Колыбельной для брата». Но это именно исключения, это чудесные частные случаи. В целом мир Крапивина — это мир чудесных, волшебных детей, романтических мальчишек главным образом (девчонки там играют роль второстепенную), и мир жестоких, оглохших духовно взрослых.
При этом я Крапивина очень люблю, он мне интересен и симпатичен. В журнале пионер я всегда начинал с чтения его сочинений. И особенно я любил, конечно, там «Всадники на станции Роса» или «Журавлёнок и молнии». Но это отдельная… Кстати, моя самая любимая вещь — «Ковёр-самолёт». Она самая такая, знаете… Ну, она самая сказочная и самая оптимистическая всё-таки. Там нет этого страшного мира, который обступает детей, например, в «Колыбельной для брата». Но всё равно я очень люблю этого автора. Может быть, мы когда-нибудь об этом поговорим. Просто мир Стругацких, педагогическая утопия Стругацких — она мне кажется более здравой.
Понимаете, вот ещё какая вещь. Пушкин в своей записке «О народном воспитании» совершенно правильно говорил, что опыт жизни в семье чаще всего развращает; лучше, если школа будет отдельным миром. Тут есть свои соблазны, потому что школа тоже может превратиться в секту, школа тоже может стать монастырём. Разные есть варианты. Но всё-таки опыт лицея — это пока самая удачная из сбывшихся русских педагогических утопий. Всё удачное, что у нас было построено, было построено по образцу лицея. Правда, лицей — носитель бренда власти. Насколько это сегодня реально — я не знаю. Попробуем, подумаем.
«Насколько вам легко отделять оценку произведений писателя от его поступков?»
Никогда не отделяю. И не думаю, что гений и злодейство — две вещи совместимые.
«Вы часто говорите, что СССР генерировал среды, и в этом была его позитивная роль. В одном из недавних эфиров Екатерина Шульман тоже говорила о советских средах и сообществах — уголовных, мафиозных, возникающих при этом не во имя грандиозного замысла, а вокруг идеи «чего бы пожрать». Я мало застал СССР и его среды но помню, но скорее — по версии Екатерины, нежели по вашей. Где эта грань?»
Ну, каждый видит то, что хочет: Екатерина Шульман видит «где бы пожрать», я вижу замечательные среды — культурные и литературные. Кто где вращался. Понимаете, это зависит от личного опыта. Я учился в Школе юного журналиста, где вопрос «что бы пожрать» не стоял, а были лекции Кравца, Воронкевича, Розенталь к нам захаживал, и обменивались ксероксами замечательных текстов. Я был на радио «Ровесники», в совете «Ровесников», где практически вся современная российская интеллектуальная элита через Детскую редакцию радиовещания прошла — в диапазоне, скажем, от Андрея Шторха и до Владимира Вишневского. Всё это наши. Как обстояло дело в школе, я не знаю. Но я помню, например, Марка Баринова с его кружком, который работал в ЦДРИ. Я ребёнком туда ходил, и мне было ужасно интересно. Когда мне было опять-таки четырнадцать лет, меня мать отвела послушать Пуришева на его семинар по «Фаусту». То есть я в других сферах, видимо, вращался. И потом, я вообще предпочитаю видеть в жизни хорошее, какие-то хорошие мотивы. А «где бы пожрать» — ну, знаете, это не среда, это опять-таки секта. Человек же сам выбирает, что ему любить, а что ненавидеть, что видеть, прежде всего.
«Как вы считаете, почему любителям литературных аналогий не приходит на ум, что противопоставлять Преображенского и Шарикова — это как противопоставлять повара и его похлёбку?»
Нет, дорогой rwt, дорогой Александр Иванович. Мне кажется, что это слишком прагматический взгляд. Преображенский потому и Преображенский, что он преображает. Вы что, считаете, что мы — похлёбка Бога? Нет конечно. У Шарикова есть все шансы стать человеком, но он не желает им становиться — вот в чём вся проблема. Это всё-таки вопрос личного выбора, а у похлёбки выбора нет.
«Кто может поручиться за то, что хотел сказать тот или иной автор своим произведением?»
Никто не может. В этом прелесть литературоведения.
«При чём здесь именно сердце собаки?»
Да вот оно при том, что как раз, понимаете ли, собачье сердце — это сердце рабское, преданное. Неслучайно Вейнингер, который, конечно, был одним из настольных писателей Булгакова… Мне кажется, это совершенно очевидно, потому что вся молодёжь 1890-х годов рождения зачитывалась «Полом и характером» и «Последними словами». Именно у Вейнингера находим мы мысль о том, что женщина, собака, морская волна — это проявления рабской природы. Собака — она рабыня, потому что она зависит от хозяина. И неслучайно Вейнингера всегда преследовал призрак в последние его дни перед самоубийством, преследовал его призрак собачьего лая, ему везде рисовался этот рабский мир. Конечно, он рехнулся перед смертью, это естественно. Я думаю, что он и при жизни-то был не особенно здоров, а уж последние свои часы и дни это был просто обречённый и душевнобольной человек («Последние слова» об этом говорят абсолютно наглядно).
Но, кстати говоря, никто ещё не проследил связь между образом собаки у Вейнингера и «Собачьим сердцем» Булгакова. Дарю вам эту тему, потому что самому лень. Ну, если вам это интересно, конечно. Я не большой поклонник этой повести. Просто мне кажется, что причина-то вся именно в рабском сердце. Шарик хорош, пока он собака. Но сделай его человеком — и мы все от него разрыдаемся, конечно.
«Не проглядывается ли здесь нравственная идентичность Преображенского и Большого начальника?»
Ну что вы все очерняете Преображенского? Преображенский — очаровательный человек, персонаж, с которым все симпатии Булгакова. Это вам не Персиков. Преображенский именно преображает, это полубог, который поёт «К берегам священным Нила…». Его любовь к опере — она тоже булгаковская. Это автопортрет.
«Какие вообще претензии можно предъявлять Шарикову — собаке с человеческими мозжечком и железами?»
Претензии очень простые: тебе дали человеческий мозжечок, а ты пользуешься им для того, чтобы оставаться собакой. Что тут хорошего?
«Когда ждать ваш новый сборник стихов?»
1 декабря он появится. Я буду его представлять 20 декабря в Москве. Это у меня день рождения. Если всё доживём, это будет вечер в Центральном доме литераторов. You are welcome! Пожалуйста.
«Каково ваше отношение к Николаю Самохину и Виктору Колупаеву?»
Ничего не знаю об этих авторах. Если хотите — подчитаю с удовольствием.
«Читали ли вы аксёновских «Ленд-лизовских»? И что о нём думаете?»
Мне кажется, что «Ленд-лизовские» в первой своей части — бытописательской — как раз не очень интересны. А вот незаконченная вторая, где рисуется такая мощная фантастическая история… Они, по-моему, сделаны под сильным влиянием пинчоновского «Against the Day», потому что все эти молодые гардемарины очень сильно напоминают мне Chums of Chance — вот эту прекрасную команду молодых авантюристов на дирижабле, рыцарей удачи. И вообще мне кажется, что вторая часть «Ленд-лизовских», такая уже совершенно безумная, работу над которой оборвал так трагически ишемический инсульт, — мне кажется, что это была бы великолепная книга, такой чистый авангард. Я помню, как Аксёнов при последнем нашем разговоре с радостью говорил: «Какую я сейчас пишу прекрасную книгу! Чистый авангард, никакой реальности!» Вот это мне очень нравится. Я люблю, когда он летал.
Д.Быков: Пошлость — это всё, что человек делает не для себя, а для чужого мнения
«Видели ли вы фильм «Аноним»? И что о нём думаете?»
Думаю, что эта версия неубедительная. Для меня рэтлендовская гипотеза наиболее интересная. Ну, Сидни и Рэтленд 5-й. Тут сложно всё. Дочь Филиппа Сидни, может быть, и не участвовала. Хотя подозреваю, что участвовала всё-таки. Подозреваю, что Рэтленд мог быть прикосновен к этой теме. Хотя Розенкранц и Гильденстерн, его соученики в Падуе, в Италии, мне кажется, они были всё-таки достаточно распространёнными фамилиями, чтобы всё приписывать Рэтленду. А с другой стороны, понимаете, «Аноним» мне понравился тем, что именно он натолкнул меня когда-то на замысел «Икса».
Вернёмся через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков
―
Продолжаем.Тут очень интересный вопрос: «Почему на работе я сразу тянусь, — пишет автор, — к какому-то саморазвитию, к интересной книжке, к чему угодно, кроме работы, а когда дома, скажем, после работы или по выходным, вместо того чтобы читать интересную книжку, прокрастинирую, то есть сплю, занимаюсь ерундой всякой, играю в компьютер и так далее?»
Это очень понятно. Просто вам на работе неудобно спать и неудобно прокрастинировать — и вам поэтому приходится имитировать хоть какую-то деятельность, читать книжку. Это очень опасная ситуация, скажу вам честно, когда вы на работе не работаете, когда вы имитируете работу. Это плохо и в экономическом смысле, и для страны плохо. И это подтверждение нашей огромной скрытой безработицы, потому что у нас девяносто процентов людей работают не по специальности, а специальность получают для того, чтобы получить своеобразную отсрочку от жизни или просто не ходить в армию. Я горячо вам сочувствую.
Но, знаете, есть и другая точка зрения на эту проблему. Существует такой взгляд, что это количество лентяев, бездельников или прокрастинаторов, оно каким-то образом и обеспечивает прочность системы, как бы парадоксально это ни звучало. У Александра Житинского, которого я всегда цитирую, люблю на него ссылаться (всё-таки это мой учитель духовный), у него прекрасный был рассказ, он так и назывался — «Лентяй». «На работе работал лентяй. Каждый час он выходил перекурить, прислонялся к стене, стоял и курил. И эти часы перекуров складывались в годы. Однажды его уволили, а на следующий день стена упала».
Понимаете, это не так просто. Очень может быть, что ваша прокрастинация как-то гарантирует России стабильность. Потому что, понимаете, какое дело? Проблема ведь в том, что Россия не рассчитана на слишком быстрое движение. Это как тот паровоз, знаете, его называют «Кукушка»: он ходит по нескольким одноколейкам, замкнутым в круг на самом деле. Как тот Паровозик из Ромашкова бежит себе, стрелки перещёлкиваются. Причём, как в рассказе того же Житинского «Стрелочник», совершенно неважно, как вы её переведёте, потому что поезд так или иначе придёт в ту же точку. А если он слишком быстро начнёт бегать, то и дорога развалится, и он разрушится. Поэтому, может быть, ваша прокрастинация не просто так.
«Как вам литературные и исторические версификации Белковского? Это то, что сегодня на «Дожде».
Я Белковского всегда слушаю с интересом, что бы он ни говорил.
«Говорят, что любви все возрасты покорны. Дмитрий Львович, возможна ли любовь между мужчиной и девочкой тринадцати-четырнадцати лет? Или это всегда иллюзия, слабость и аморальность?»
Конечно возможна. Это бывает. Об этом написана «Лолита». Об этом написаны «Ромео и Джульетта» — ей, если вы помните, там ей четырнадцать лет. Правда, как справедливо замечала Тамара Афанасьева, «ничем хорошим это не кончилось». Конечно возможна. Возраст согласия в разных странах и в разных культурах был разным.
Вопрос только в одном. Понимаете, мы не говорим сейчас о том, преступно это или нет, педофилия это или нет. Разумеется, по меркам российского законодательства, это педофилия. Подумайте о другом. Такое соотношение, как мужчина и девочка, не ломает ли оно две жизни? Вот в чём дело. Очень часто ломает. И ломает именно потому, что есть роковое несоответствие опытов.
И «Лолита», в конце концов, ведь и об этом тоже — о том, как страшная пропасть между этими двумя людьми в конце концов приводит к гибели обоих. Конечно, для меня «Лолита» — это роман о России, он встраивается в русский метароман, в историю Лары, в историю Аксиньи. Но давайте вспомним, что и с Ларой, и с Аксиньей, которые тоже пережили родственное растление, да и с Катюшей Масловой тоже (ведь, в конце концов, Катюша была воспитанницей нехлюдовских тёток, это родственное растление), и всё-таки ничего хорошего из этого не вышло. То, что человечество обозначило здесь какой-то барьер — наверное, это говорит о каком-то трагическом опыте. И потом, если это любовь, то что стоит этой любви подождать два-три года? Хотя я понимаю, что вас, вероятно, эти мои слова совершенно не утешают.
«Многие люди находят в архаике то, чего во многом лишилась современная цивилизация: бескорыстие, простоту, романтику. Может, не так это и плохо?»
Плохо. Потому что в детстве тоже много прекрасного, но впадение в детство — это всё равно путь назад, это всё равно деградация. Архаика очень хороша как инструмент разрушения постмодерна, как инструмент разрушения постмодернистской иронии, но обожествлять архаику — это всё равно что обожествлять молоток. Вы можете ею воспользоваться, но жить ею нельзя, конечно. И если вы застрянете в архаике, сбежав из постмодерна, — это, как справедливо написал один публицист (не хочу его называть, потому что я часто с ним не согласен, но здесь он совершенно прав): «Давайте уйдём от фарисейства либеральных элит и честно вымажем всё в дерьме». Вот это, мне кажется, как раз то самое.
Дальше что-то совершенно непонятные два вопроса. И стихи. Стихи — так себе.
Поговорим о том, что пришло в письмах. На этот раз они чрезвычайно многочисленные, чрезвычайно интересные. Простите сразу за то, что я отвечаю на них чрезвычайно кратко и выборочно, но у нас ещё должно остаться время на лекцию.
«Когда вы приходите ночью в эфир, у вас чрезвычайно усталый вид. Берегите себя».
Он не всегда усталый, но сегодня есть от чего быть усталым. Сегодня я дал три урока, записал две колонки, две колонки написал, сейчас пришёл сюда — и нормально. Завтра у меня четыре урока. Потом я еду в Тверь читать лекции… то есть не лекции, а вечер стихов. Спасибо большое, тут меня из Твери уже поприветствовали. Да, завтра там творческий вечер будет, действительно. Приходите все желающие. Волшебное слово «Один» к вашим услугам. Ну а чего слишком много отдыхать-то, ребята? В гробу належимся.
«В книге Натана Эйдельмана «Грань веков» император Павел — значительный незаурядный правитель, окружённый конформистами и предателями. Почему Эйдельмана заинтересовал этот сюжет? И почему в «Ассе» Соловьёва эту книгу увлечённо читает Крымов?»
Ответ очень простой: потому что «Асса» как раз о том самом парадоксе, когда в России всё решает эпоха, а не герой. Герой может быть сколь угодно талантлив, но он родился не вовремя. Павел I мог бы стать великим реформатором, а стал представителем великого абсурда и жертвой этого абсурда. И отсюда его дикие припадки бешенства (кстати, как и у Ленина в последние годы). Человек чувствует, что он всё может и понимает, а вокруг — вязкая эпоха, не дающая действовать. Я думаю, что в конечном итоге Павла I и привело к душевной болезни это страшное ощущение.
«Я обожаю «Ностальгию» Тарковского, но мне кажется, что я её не понимаю».
Д.Быков: Человек, исповедующий веру, даже если он верит в полную ерунду, всё равно может стать мучеником
Да, такое часто бывает. На самом деле, может быть, чем лучше иногда, чем загадочнее вещь, тем меньше в ней рационального. Мне кажется, что как раз «Ностальгия» — самый слабый фильм Тарковского. Я её понимаю и не люблю — ровно противоположная ситуация. Хотя там есть гениальные куски, как и везде. Мне кажется, великий фильм — это «Жертвоприношение». Вот там есть обещание нового Тарковского.
«Просматриваю недавнее интервью Венедиктова, — какая прелесть! Люблю обсудить начальство. — Резко впечатлила фраза: «Как говорил когда-то мой друг Владислав Юрьевич Сурков». Проверился в Google и обнаружил, что эту фразу с 2007 года (а может, и ранее) Венедиктов произносит регулярно. Вдогонку случайно прочитал произведение Горького «Ленин». Насколько убедительны были выступления Ленина? — ну, имеется в виду, что Ленин тоже как бы «друг». — Как вы думаете, что нам хочет сказать профессиональнейший журналист Венедиктов?»
Я думаю, ровно то и хочет сказать, что говорит. Он хочет подчеркнуть, что у него есть друзья в разных сферах жизни и что его политические взгляды не мешают ему дружить с разными информаторами. Это правильный поступок. Обсуждать это я не берусь, по большому счёту. Понимаете, ну как вам сказать? Я обычно, если уж рву с людьми, то даже как информаторов я их не рассматриваю. Ну, просто перестаём общаться наглухо.
Я не понимаю, как мог бы я сегодня дружить с моими когдатошними приятелями, которых развёл со мной Крым. Мне это не понятно. Я не могу через какие-то вещи переступить. А есть у меня друзья, которые совершенно спокойно общаются и со мной, и с этим таким крайне правым российским крылом — условно говоря, с публицистами межуевских «Известий», которые называют себя «Великими Известиями», такой клуб правых интеллектуалов, таких «правых яйцеголовых», как говорит Проханов. Я не могу с ними дружить, мне противно. Ну а кому-то не противно. Я, например, очень счастлив, что Алексей Алексеевич получает информацию отовсюду, собирает мёд со всех цветов, даже и с самых, на мой взгляд, неблагоуханных. Кто-то же должен с ними дружить, понимаете.
«Рассказ Владимира Зазубрина «Щепка» о тяжёлой работе палачей-чекистов. Террор тонет в производственной рутине. Как долго люди выдерживали этот эксперимент над человеческой природой?»
Андрей, видите ли, «Щепка», во-первых, не рассказ; во-вторых, она не совсем про это. «Щепка» — это про то, как человек в этой работе, не в рутине тонет, а наоборот, как человеческое в нём в конце концов бунтует, как он сходит с ума. Вот об этом история. Об этом же и, кстати говоря, по мотивам «Щепки» снят фильм Рогожкина «Чекист», который, на мой взгляд, слишком красив, слишком тонет в садомазохизме.
Вообще-то, конечно, «Щепка» — это история о том, как человек, вместо того чтобы стать профессиональным палачом, в конце концов пусть парадоксальным образом, пусть явно недостаточно, но всё-таки бунтует. Невозможно превратить его в автоматического убийцу. Две сильных вещи написано об этих подвальных расстрелах, об этом терроре. И вы, конечно, понимаете, какую я назову вторую. «Уже написан Вертер». Мне кажется, что эта катаевская вещь довольно сильная, хотя многие и не любят её. А «Щепка» — вообще очень сильная проза. И я считаю, что Зазубрин — великий писатель. Кстати говоря, и Горький так же считал.
«Нравится ли вам фильм «Окно в Париж»?»
Когда-то очень нравился. С тех пор я его давно не пересматривал. Но сейчас мне это кажется каким-то немножко наивным. А вообще я Мамина очень люблю.
«Чем покорить современного читателя?»
Знает, знал бы — давно бы покорил. Но я пытаюсь, кстати, это делать. Мне кажется, покорить его можно только одним — абсолютно честным и трезвым осмыслением сегодняшнего дня. Такого романа — большого романа на современном материале, который был бы чужд идеологической повестке и рассматривал бы происходящее сегодня как антропологическую проблему, — такого романа нет. Последняя книга такая, на мой взгляд, именно антропологическая, — это «Волны гасят ветер». Попытка написать сегодня об этом антропологическом расслоении (причём деление проходит вовсе не по линии «левые/правые») — вот это было бы очень интересно.
Интересно было бы сегодня написать хороший школьный роман, потому что всё, что произошло в Пскове, мы наблюдаем в каждой школе, только в очень пока ещё смягчённой форме. Люди, которые не видят смысла, не видят ценности ни собственной жизни, ни чужой, — это такое же следствие происходящего, как и появление новых, удивительно эмпатичных, удивительно проникновенных, глубоких новых людей. Это та вторая ветка, о которой я говорил: люди сериального плана, которые живут как бы в сериале, и для них цитировать сериал — норма. И посмотрите: они всё время говорят цитатами из попсы, эти дети, в своих эфирах, когда они выходят в Periscope. Это довольно страшная проблема. Вот напишите про них — будет интересно.
«Читали ли вы «Искренне ваш Шурик»? Что о нём думаете?»
Ничего особенно хорошего не думаю, к сожалению. Я очень люблю Людмилу Евгеньевну Улицкую. Мне очень нравится её лучшие, на мой взгляд, ранние вещи — «Девочки» первую очередь, «Медея и её дети». Мне очень интересен «Даниэль Штайн». Многое мне нравится в «Зелёном шатре». Интересная, безусловно, её публицистическая деятельность, весьма. Но вот «Искренне ваш Шурик» и «Весёлые похороны» — это те тексты, которые мне кажутся более близкими к попсе, если угодно. Хотя, может быть, я чего-то недопонимаю. А больше всего я люблю «Казус Кукоцкого». А больше всего в «Казусе Кукоцкого» — вторую часть, вот эту сюрреалистическую.
«Читали ли вы книгу Рабичева «Война всё спишет»? — да, конечно. — Как в многообразии документальной литературы отличить правдивые книги от лживых?»
Знаете, страшную вещь, наверное, скажу. Я тоже не уверен, что у Рабичева всё правда. Мне кажется, он довольно субъективен. Я могу отличить. Понимаете, ведь чувство правды, чувство подлинности — оно у нас у всех абсолютно точно есть. Если что-то происходящее алогично, сюрреалистично — значит, это правда. Если слишком логично — значит, здесь подгонка. В книге Рабичева и в книге воспоминаний сотрудника Эрмитажа Никулина, в знаменитой тоже книге, есть то ощущение ужаса иррациональность, которая для меня есть метка правды. «Если страшнее, чем можно придумать, то это Бог».
«Как вы оцениваете фильм Дзеффирелли «Бесконечная любовь»? Посоветуете ли вы его подросткам?»
Я не видел эту картину. Я вообще достаточно плохо, к сожалению, знаю итальянский кинематограф, кроме моего любого режиссёра Джузеппе Торнаторе.
«Что вы думаете про фильм Бергмана «Стыд», где герой фон Сюдова прячет от мира свою вытесненную агрессию? Сначала боится убить курицу, а потом убивает молодого человека за хорошую обувь. Но пока он был добрым, он был пугливым и неуверенным, а когда стал злым — сразу почувствовал свободу и лёгкость бытия».
Ну, я думаю, что это не бергмановская тема. Это, собственно говоря, Джекил и Хайд. Да, действительно, выход Хайда — это почти всегда сопряжено с оргазмом, с восторгом, с греховной радостью, поэтому для меня это серьёзная моральная проблема, серьёзная и трагическая.
Сейчас я пробую просто открыть остальные вопросы…
«Не планируете ли вы лекцию для подростков о девочках-трикстерах? Маленькая разбойница из «Снежной королевы»…» — и так далее.
Юра, я думаю над этим. Ну, Джин Луиза «Глазастик» Финч — она не трикстер, она совсем другой случай, и с Пеппи Длинныйчулок она ничего общего не имеет, на мой взгляд. Но вообще то, что вы написали о девочках-трикстерах — это интересно. Это необязательно девочки. Это такие персонажи детской литературы, на которых большим мастером была Астрид Линдгрен. Кстати, и Снусмумрик у Туве Янссон из этой породы. Это трикстер в том смысле, который я традиционно в это вкладываю (который, кстати, и Липовецкий вкладывает в это): это герой плутовских романов. Карлсон — классический плут такой, да? Почему я это люблю и почему это интересно? Потому что ребёнок в трикстере остро нуждается — по двум причинам.
Во-первых, совершенно прав Липовецкий, говоря о том, что трикстер — это носитель модерна. Он всегда модернизирует мир, усложняет его, ведёт куда-то, указывает разные перспективы. Да, трикстер — это всегда, если угодно, триггер роста, курок роста. Вы чувствуете, что этот курок спусковой нажимается и для Томми и Анники, когда они общаются с Пеппи, и для Малыша, когда появляется Карлсон, и для Расмуса, когда в его жизни появляется настоящий, более серьёзный бродяга, обучающий его жизни. Да, наверное, вот это.
Д.Быков: Ощущение недостаточности, задыхание в буднях — это и есть ощущение присутствия Бога или его отсутствия
И есть вторая причина. Странную вещь скажу, но — по отношению к трикстеру ребёнок выступает морализатором, таким носителем морали. И по сравнению с этим довольно безбашенным персонажем, ему полезно ощутить в себе некоторую моральность. Помните, как Карлсон, да? Малыш, конечно, воспитывается им, но вместе с тем, обратите внимание, он же и воспитывает его. Помните, когда они едят орехи? Малыш выбирает меньший орех, а Карлсон хватает больший. Малыш ему говорит: «Можешь быть уверен, Карлсон, если бы мне пришлось выбирать, я выбрал бы меньший». А Карлсон говорит: «Да что ж ты огорчаешься? Он же тебе и достался!»
Карлсон — он аморальный тип. Вот в чём всё дело. А Малыш… Ну, будем считать, что Карлсон не вымышленное лицо, хотя я абсолютно уверен, что это результат подростковой галлюцинации, игра одинокого мальчика в вымышленного друга. Но и Томми и Анника, которые обучают Пеппи есть вилкой, а не рукой, и Малыш, и отчасти даже маленький Расмус — это их шанс проявить моральность по отношению к безбашенному другу. И вот за такую моральность я выступаю всей душой. Конечно, Карлсон многому научил Малыша, и в том числе пакостям, но надо сказать, что и Малыш кое-чему научил Карлсона. И поэтому я за то, чтобы в жизни ребёнка такой трикстер был, потому что этот трикстер его немножко возвращает к родительским заповедям, показывает одновременно и жалкость этих заповедей, и какую-то их полезность, скажем так.
«Подскажите современных поэтов, формотворчество которых вы могли бы посоветовать как образец».
Мне очень нравятся баллады Андрея Добрынина, замечательного поэта, одного из моих любимых. Мне интересно всё, что пишет Олег Хлебников (ему в этом году исполнилось шестьдесят, вот недавно совсем, и я его, пользуясь случаем, поздравляю), потому что у Хлебникова есть тот унаследованный им от Слуцкого, его учителя, пафос прямого высказывания, который вообще очень даже не бессмысленный. Инна Кабыш — замечательный формотворец, особенно в своих поэтических пьесах. И я вообще её люблю весьма. Баллады опять-таки и фабульные стихи Марии Галиной мне кажутся очень интересными. Много есть хороших авторов, и грех их сейчас… Из тех, кого я знаю, из совсем новых, из тех, которых просто раньше не было, мне достаточно интересно то, что делает Дина Бурачевская. Она работает на пересечении детской поэзии и взрослой. Иногда это такая квазинаивность, а иногда, наоборот, такая замечательная чистота, высказывание такое совершенно лобовое. Нет, Дина — она большая молодец, она мне симпатична очень.
«Знаю, что вы не любите Вудхауса, но ваши высказывания о нём мне не очень понятны».
Ну, что тут подробно говорить? Я не вижу там особых оснований для дискуссий. Мне кажется, что это пустовато. Мне кажется, что это многословно, недостаточно смешно, в доброту эту я не верю. Ну, как-то мне кажется, что это игры какие-то детские.
«У Циолковского есть маленький текст, — это опять пишет любимый Юра Плевако. Спасибо вам, Юра, за неизменно содержательную переписку, — «Какой тип школы желателен?». Настоящая школа должна быть общежитием. Главная цель школы — научится жить, то есть уметь добывать необходимое. Учить может всякий желающий, нашедший учеников. Дурные плоды от школы будут преследоваться. Творческая деятельность не может быть предметом школы, но орудия и благоприятные условия для неё могут поставляться обществом, — и так далее. — Как вам такая смесь? И почему советскую школу не создали по принципу казармы?»
Юра, а почему по принципу казармы? Во-первых, советскую школу по этому принципу и создавали (возьмите Макаренко). Во-вторых, это необязательно казарма. Общежитие… Вот это главное! Понимаете, общежитие — это и монастырь в некоторых случаях, и коммуна (художников, например), и казарма. Есть разные варианты. И лицей. Лицей — что, казарма, что ли? Я верю в такой Хогвартс, если хотите, в творческое содружество. Просто для того, чтобы Хогвартс существовал, там должны учить колдовству, должны преподавать защиту от тёмных искусств, разную магию и так далее. Школа должна быть волшебной, чтобы не быть казармой. Но над этим надо думать. Просто не надо сразу отметать эту возможность.
«Наша страна сейчас больна. Нам страшно действовать ради неё. Может, просто наблюдать и учиться?»
Знаете, пока вы будете наблюдать и учиться, боюсь, будет поздно. Действовать надо. Только надо знать, как действовать. Сейчас прежде всего (конечно, вы правы) надо наблюдать, но мне кажется, что и действовать тоже нужно. То есть когда вы видите явную несправедливость, надо как-то пытаться об этом, по крайней мере, сказать.
«Подростки без жалости — это социопаты. Психическая болезнь со временем не проходит, но поддаётся корректировке».
Нет, она проходит. Знаете, всякая социопатия проходит, в общем, только её надо лечить. Социопатия — она же всё-таки имеет корень «социо» в том числе; тут и общество немножко виновато. Я тоже в последнее время… Знаете, я вам совершенно честно скажу… Я вообще как-то привык в этих эфирах, может быть, откровенничать больше, чем надо, и сама ночная обстановка к этому располагает.
Я сам ловлю себя на некоторой социофобии. То есть мне в последнее время не очень хочется общаться с людьми, разговаривать с ними мне не очень нужно, мне чаще всего не о чем разговаривать. И я, попадая в общество какое-то, не могу поддерживать разговоры на общие темы, потому что круг вопросов, интересующих меня, узок. «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа». А говорить на темы общие — обсуждать сериал «Таинственная страсть» или перспективы Трампа — ну, как-то мне довольно скучно. Я общаюсь очень тесно, действительно очень тесно, на очень серьёзные темы с очень небольшим кругом людей. Я думаю, это нормально.
И социопатия сегодня — я рискнул бы сказать, что это норма, потому что и общество больно. То, что происходило с этими подростками, как это ни ужасно, — это почти нормально. Их не научили чувствовать чужую боль, но это оттого, что никто не чувствовал их боли. Я не знаю, какая семья у мальчика (а они оба росли с отчимами), но семья у девочки явно была неблагополучная, потому что поколачивать довольно взрослую девочку-подростка за то, что она где-то заночевала, — неправильно, это унизительно, а особенно в присутствии её кавалера. Это совсем неправильно! Я думаю, что когда они говорят «вы сломали мою психику и жизнь», они выражаются сериальной мовой, сериальным арго, но какая-то правда за этим стоит, безусловно. Я против того, чтобы их обожествлять, но я и против того, чтобы их объявлять «генетическим мусором». Вот и то, и то.
«Я не большой любитель Селина, но как раз его книги замечательно демонстрируют то, как человек примиряется с мерзостью. Знаю, что и вы его не любите, но расскажите о нём подробнее».
Дима, я расскажу когда-нибудь. Но я, понимаете, всё-таки не понимаю, на чём основана слава Селина. Мне кажется, он довольно сентиментальный автор, и сентиментальный прежде всего по отношению к себе. И ничего там нет особенно интересно.
«Сейчас опять показывают «Клима Самгина». Вы можете определить, чем неприятен этот фильм при всей сильной игре ведущих актёров?»
Знаете, это такое «глотание гранаты». Это действительно неприятная книга, потому что начинаешь к самому себе не больно хорошо относиться. Самгин — это ведь не просто Ходасевич. Самгин — это тип интеллигента, который есть в каждом, который есть в вас и во мне. Это человек, который понимает, что универсально привлекательна только пустота, пустотность. Замечательный текст Жолковского о пустотности есть у него в сборнике «Осторожно, треножник!». Мы вчитываем туда свои смыслы. Человек, который умеет вести себя высокомерно, он, конечно, омерзителен. И Руденский, надо сказать, замечательно это сыграл. А ещё неприятны этот фильм и эта книга (и прежде всего книга) тем, что большинство героев видно глазами Самгина, а Самгин видит в людях в основном омерзительное, брезгливый такой взгляд.
«В 1977 году вся Москва зачитывалась «Бессонницей» Крона. Планируется ли лекция об этом романе в цикле «Сто книг» на «Дожде»?»
Я точно знаю, что 1978 год — это «Алмазный мой венец». А в 1977-м — почему? — можно сделать, наверное, и Крона. Когда я прочёл «Бессонницу», очень нехарактерный для Крона роман… Он же такой писатель морской темы как бы, а это роман о конформизме, о научной среде, о фальши научных карьер и так далее. Почему им зачитывались? Потому что это было такое первое…
Знаете, было два фильма, точнее — два явления культуры: фильм «Летаргия» Лонского и «Бессонница» Крона. Они вышли почти одновременно. Ну как? «Летаргия» — насколько я помню, 1981 год, а «Бессонница» — 1977-й. Герой Мягкова в «Летаргии» как бы впадает в нравственную летаргию, а герой Крона как раз пробуждается от неё и мучается такой нравственной бессонницей, подвергая ревизии свою жизнь. Но тема была одна — конформизм, примиренчество, фальшь. И эти два диагноза были очень верны. Кстати говоря, вы знаете, что большинство серьёзных заболеваний, особенно психических, начинаются с расстройства сна. И бессонница, и летаргия — это два одинаково опасных расстройства, две ужасных крайности. Может быть, вы и правы. Может быть, о «Бессоннице» Крона стоило бы поговорить.
«Как вы относитесь к явлению двоемыслия у многих верующих людей в нашей стране? Говорят: «Я верю в Бога». А дальше у всех одинаковые суждения: «вечная жизнь — отлично», «будь смиренным, подставляй вторую щёку», «просить у Бога здоровья, счастья, спасения — очень хорошо», «а вот не заниматься добрачным сексом — ну уж нет!», «освящать яйца и куличи — да, а соблюдать пост — нет».
Д.Быков: Если вы не можете наслаждаться зимней русской природой — попробуйте гордиться
Ну, понятно, о чём вы говорите. Это не двоемыслие, а просто вера в удобных пределах. Человек готов верить там, где это не ущемляет его комфорта. Знаете, я вообще к соблюдению формальностей насчёт добрачного секса или соблюдения поста, к сожалению, тоже отношусь довольно скептически. Я не думаю, что человек за этот счёт улучшается. Это показатель известной самодисциплины, конечно. Но как сказал один мой знакомый замечательный поп: «Если ты во время поста всё думаешь о куске колбасы, а не о грехе — так уж Бог с тобой, съешь этот кусок колбасы, а потом думай о душе».
Вернёмся после рекламы.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
Спасибо за уточнение от Юрия: «Летаргия» — 1983 год, да. Ну, видите, в любом случае время застойное не так уж и сильно различается, оно вязкое. Что 1977-й, что 1983-й — принципиальной разницы я не ощущал. Только помнил, что в 1983-м всё стало чуточку откровеннее.«Не кажется ли вам, что трагедия Динары Асановой и её актёров-подростков, — там посткиношных трагедий ужасных было много, — в том, что она вопросы задала, а ответов не было?»
Саша, это блестящий вопрос! Понимаете, в чём проблема большинства так называемых примеров кинематографа «морального непокоя» в Польше и в России тоже (в СССР же тоже это было)? Дело в том, что на эти вопросы в убогой, уродливой, порочной системе не могло быть ответов. Вот Тендряков — он ставит, казалось бы, неразрешимые нравственные дилеммы. Возьмите «Расплату»: имеет право сын алкоголика застрелить из ружья этого алкоголика, если он мучает и мать, и его самого? Во внерелигиозном обществе бессмысленно задавать такие вопросы. Да и вообще вопросы о смысле жизни ставить в социалистические времена неправильно, потому что там редуцирована огромная сфера духовной жизни.
Да, у Динары Асановой тоже была та же проблема. Большинство её картин — и «Жена ушла», и «Милый, дорогой…», и «Пацаны» — да, они ставят нравственные вопросы в условиях, где практически невозможно дать ответа, потому что ответ находится в табуированной сфере. И неслучайно Тендряков всё-таки написал «Покушение на миражи», где высказал главную свою мысль: без христианства история человечества не складывается. Не важно, есть Бог или нет, а важно, что такое учение, как христианство, обязано было появиться, потому что без него истории нет, без него человечество внеисторично. Пастернаковская такая мысль.
Я думаю, кстати говоря, что единственный фильм Динары Асановой, где содержится правильно поставленный вопрос и вполне чёткий ответ, — это очень глубокая картина по великому сценарию Георгия Полонского «Ключ без права передачи» (она же «Драма из-за лирики»). Мне кажется, что вот там, где поставлен вопрос об учителе как сектанте, который собирает вокруг себя кружок единомышленников и тем морально уродует их — ужасно, да. Но прав оказывается вот этот директор в роли Петренко — будничный, толстый, подчёркнуто неэстетичный человек. Это интересно. Мне кажется, что здесь есть о чём говорить. А вообще в больное время не может быть здорового искусства.
Нам надо переходить к лекции, но такое количество вопросов увлекательных, что я не могу оторваться.
«Почему у многих людей в России встречается проявление ксенофобии?»
Ответ очень простой: потому что им это приятно, им это нравится. Безнаказанная злоба под красивым предлогом — ненависть к «чужим», которые мешают развиваться «своим». На самом деле они никому не мешают, но это просто такой вечный предлог.
«Может ли самодостаточный человек чувствовать одиночество?»
Конечно! А может ли умный человек чувствовать печаль? Конечно может. Он понимает очень хорошо причины своего одиночества, но не перестаёт от этого эту печаль чувствовать. Понимаете, музыка, написанная на стихи Кормильцева, она выпускала из них, делала наглядной ту печаль, которую он чувствовал всегда. Человек слишком умный, и поэтому одинокий, он постоянно страдал именно от этого одиночества: «Я родился с этой занозой, и я умираю с ней». И вот эта занудная, нежная, сентиментальная музыка бутусовская выпускала наружу эту тоску. Одинокий человек всегда чувствует своё одиночество — вне зависимости от того, самодостаточен он или нет. Наоборот, самодостаточные люди чувствуют это, строго говоря, острее всего.
«Часто ли вам приходилось себя переделывать?»
Да постоянно! Но, видите ли, в каком смысле? Я очень люблю фильм Кончаловского «Рай». И очень люблю там мысль, что зло происходит само, а для добра нужно усилие. Когда нужно утром вставать в школу, я делаю над собой это усилие, это моя гимнастика. А в главном я себя не переделываю. Я переделываю себя в том, что касается моей лени, моей определённой распущенности, манеры покричать на ближних иногда. Это я в себе переделываю. А вот если мне что-то не нравится — здесь я себя не переделываю. И вам не советую.
А теперь поговорим о поэтике незаконченного романа. Все незаконченные романы подразделяются на пять групп.
Первые — не законченные из-за смерти автора. Это самый очевидный случай. Например, «Тайна Эдвина Друда».
Вторые не закончены потому, что история сняла их проблематику. Блоковский роман в стихах «Возмездие». Помните, в предисловии сказано: «Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать после революции вещь, полную революционных предчувствий, я издаю её в неоконченном виде». Правда, он всё равно пытался её закончить. Последнее, что написал Блок в стихах:
И дверь звенящая балкона
Открылась в липы и в сирень,
И в синий купол небосклона,
И в лень окрестных деревень…
Прежняя блоковская музыка, которая звучит уже как оборванная струна (июль 1921 года). У меня была как-то идея издать «Возмездие» как законченную вещь, собрав все наброски, включая прозаические, но это всё равно есть в полном блоковском собрании.
Третья вещь, которая не может быть закончена: автор её начал и понял, что она не может иметь финала. Это Музи́ль, «Человек без свойств». Или Му́зиль. Не знаю, как правильно. Подскажите. Мне кажется, что «Человек без свойств» — это замысел, который и не мог иметь кристаллического завершения, не мог иметь окончательной формы. «Человек без свойств» — это роман без сюжета, и поэтому в нём не может быть начала и конца, и всё не может быть сведено воедино.
Четвёртый случай — сознательная незавершённость или сознательная фрагментированность. Незаконченный роман Шпаликова. Ну, он напечатан почти целиком, и там названия глав, и времена, и цитаты, и эпиграфы — они сознательно перепутаны. Шпаликов не мог написать законченную вещь. Она отражает в некотором смысле хаос его сознания, потому что здесь она принципиально не может быть закончена именно потому, что эпоха, о которой идёт речь, — переломная. И проблема заключается в том, что… Как бы это сказать? Ну, если бы он написал законченную вещь, она бы не отразила его бытия в полной мере, а так перед нами нормальный хаос.
Ну, как «Незаконченная симфония», её же не надо заканчивать. Хотя Антон Сафронов закончил — и, говорят, получилось неплохо. Много было попыток. Точно так же была попытка написать второй том «Братьев Карамазовых». Об этом когда-то очень смешно написала замечательную статью Елена Иваницкая. Был такой гениальный графоман, который «Братьев Карамазовых» продолжил, но тем не менее это интересно как эксперимент. В принципе оборванная вещь всегда гораздо интереснее.
И пятый случай — на мой взгляд, самый увлекательный — это случай, когда автор настолько перерос своё произведение (не эпоха переросла, а именно автор перерос), что ему принципиально стало неинтересно его заканчивать. Это, например, «Егор Абозов» Алексея Толстого. Почему он не стал его дописывать? У меня есть догадка. Потому что он начал же его в 1913 году, а потом так получилось, что началась война 1914 года, он поехал на неё военным корреспондентом. И ему такой мелочью, такой ерундой показалось кабаре «Подземная клюква» (оно же «Бродячая собака»), о котором написан этот роман, что он не стал его заканчивать. И «Егор Абозов» остался великолепным памятником. Как волна, рассыпавшаяся о берег, столкнувшаяся с какой-то железной или бетонной махиной, так и этот роман столкнулся с историей и перестал существовать. Хотя сам по себе, сами эти брызги, конечно, прекрасны и весьма интересны.
Д.Быков: Российская литература пребывает в бездействии, я бы рискнул сказать — в параличе
Есть шестой случай, точнее — как бы подслучай, когда автор не может закончить роман по цензурным соображениям, то есть он не может дописать то, что ему хочется, что ему важно. Наиболее наглядный пример — это «Евгений Онегин». В реконструкции Дьяконова совершенно чётко показано (Игорь Дьяконова, замечательного мыслителя и филолога), что собственно у Пушкина предполагалась трёхчастная композиция, вполне симметричная, как он любил — три части по три главы.
И конечно, Татьяна своим главным прототипом, помимо самого Пушкина, имеет, конечно, Марию Волконскую-Раевскую. И конечно, речь именно должна идти о том, что толстый этот генерал окажется в декабристах, потому что Онегин — герой явно автору несимпатичен. У него не может быть никакого шанса ни стать декабристом, ни поучаствовать в какой-то из кавказских катавасий; ни в армию, ни в декабристы он просто негоден. А ясно совершенно, что путь Татьяны, как и весь роман, как бы смещается на восток. И Татьяна должна была оказаться женой декабриста. Отсюда и подвёрстанная десятая глава (а на самом деле часть девятой) — «славная хроника» декабризма.
Роман должен был заканчиваться полным моральным поражением Онегина и моральной победой долга — отъездом Татьяны вслед за декабристом. Но естественно, что касаться декабристской темы Пушкин не мог. Он зашифровал часть романа (17 строф), касавшуюся непосредственно декабризма, и оборвал роман на довольно искусственной, как прав Набоков, на мой взгляд, на довольно промежуточной и какой-то даже, я бы сказал, пошловатой сцене:
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружён!
Но шпор внезапный звон раздался,
И муж Татьянин показался…
Конечно, Онегин мелкий человек, но всё-таки заканчивать историю — столь интересную, столь яркую — обнаружением его на коленях в комнате, откуда только что ушла Татьяна, — ну, как-то это пошловато. Мне кажется, что там финал задумывался гораздо более глубокий — такой, какой был у Владимира Мотыля в гениальном фильме «Звезда пленительного счастья»: всё заканчивается жёлтым забором. Красивая история, красивая смерть заканчивается подчёркнуто некрасиво — острогом.
А сверху мне муж по-французски сказал:
«Увидимся, Маша, — в остроге!..»
В некотором смысле финал «Евгения Онегина» дописан Некрасовым в «Бабушкиных записках». Абсолютно пушкинской мощи стихи!
Я им завещаю железный браслет…
Пускай берегут его свято:
В подарок жене его выковал дед
Из собственной цепи когда-то…
Вот вам финал «Онегина» настоящий!
Что касается великих незаконченных романов.
Роман первого типа — роман, оборванный смертью автора, — «Тайна Эдвина Друда», обрёл великие черты благодаря тому, что тайну Эдвина Друда никто не узнает никогда. Замечательная книжка «Ключи к «Тайне Эдвина Друда» отвечает далеко не на все вопросы. В России есть огромная литература на эту тему. Новелла Матвеева говорила, что и у неё была собственная версия, которую она когда-то не успела записать, но, по её мнению, Эдвин Друд был жив. Мне тоже кажется, что Друд жив.
Вот в чём гениальность — понимаете, его никто не может узнать, потому что после смерти он чудесно преобразился. «Не все мы умрём, но все изменимся». Эдвин Друг другой после попытки убийства, после своего воскрешения. Я не уверен, что он Дэчери. Хотя идея, что Дэчери — это Елена Ландлес, — это очень красивая идея, но тем не менее для меня Друд жив. Так интереснее.
Понимаете, если бы этот роман был закончен, сколько бы эта тайна ни была элегантна (а Диккенс обещал открыть её королеве, если она его примет, но королева не приняла — и вот теперь мы гадаем), сколько бы элегантна ни была развязка у Диккенса, иллюстрацией к которой служит эта знаменитая картинка с обложки с разоблачением, всё равно тот массив, который мы имеем, та тайна, которая перед нами — тайна жизни и смерти, — гораздо ярче, гораздо интереснее и гораздо эстетически убедительнее, чем любое реальное писательское воображение. Это сделало роман загадкой на века, детективом детективов, лучше и всего Диккенса, и всего Коллинза, и всей Агаты Кристи. Поэтому я до сих пор считаю самой страшной книгой, написанной по-английски, именно «Тайну Эдвина Друда».
Второй вариант — когда роман не дописан именно потому, что он не может быть дописан. Самый наглядный здесь вариант — это «Жизнь Клима Самгина». Понимаете, Горькому хочется, чтобы Самгин умер. Самгин — один из группы интеллигентов «Мы говорили», как это обозначено в пародийной пьесе Горького и Андреева, — он, конечно, по идее, противный, и хорошо бы, чтобы его как-нибудь убили. Но тут вот в чём проблема: Горький хочет, чтобы Самгин погиб, раздавленный рабочей демонстрацией. Такого не может быть. Это символ слишком наглядный и банальный.
Горький не учёл, не понял простой вещи, но интуитивным художественным своим чутьём, которое у него работало отлично, он эту вещь чувствовал. Он понимал, что сноб живёт плохо, а умирает красиво. Смерть Ходасевича была красивой, потому что он умер, думая не о себе, а о Берберовой, и перед смертью ей сказал: «Как ужасно быть где-то, где я не буду знать, где ты и что с тобой». Это прекрасная смерть, гордая, мученическая! Сноб смотрит на себя со стороны, ему важно, как он живёт. И поэтому он не умирает, как раб, он не умирает, как ничтожество. Он умирает, как герой. А такой смерти Горький не мог придумать Самгину.
Когда говорят, что Самгин — это автопортрет Горького, поэтому в его фамилии есть «М. Г.», инициалы… Во-первых, инициалы всё-таки — «М. П.», а «Горький» — это псевдоним. И он всегда это сознавал. И все его друзья называли его Алексеем, а не Максимом. Во-вторых, Самгин не имеет ни единой горьковской черты, а вот ходасевических имеет очень много. Это попытка свести счёты с человеком, который умел поставить себя, который умел хорошо выглядеть. А Горький не умел, хотя очень старался. И всегда был неправ, всегда оказывался неправ. А прав оказывался всегда скептик, циник — тот, кто на всех смотрит свысока. Но такой человек умирает красиво, вот в чём проблема, а живёт чёрте как.
Третий случай — когда исторически сюжет оказался исчерпан, прежде чем он был завершён. Это классическая судьба большинства русских эпопей. Обратите внимание, что главный жанр советской эпохи — это незаконченная эпопея. Наиболее нагляден случай, наверное, Федина. Ну, Федин, по-моему, плохой писатель, написавший один гениальный роман, случайно у него получившийся, «Города и годы». Весь остальной Федин — это плохо переваренный Алексей Толстой.
Советские эпопеи начинают страшно буксовать. Интервал между первой и второй частью, как правило, небольшой, а между второй и третьей — огромный. Так Толстой писал своё «Хмурое утро», не сумев его толком закончить, потому что, конечно, «Хмурое утро» — это очень плохой роман, слабый, с абсолютно искусственным финалом, с этой речью про ГОЭЛРО. Так и не закончил роман «Костёр» Федин, третий том свой. Все говорили «взыскательность художника», а он просто не мог уже ничего написать. Незаконченной осталась «Жизнь Клима Самгина» — по другой, правда, причине. Чудом Шолохов закончил «Тихий Дон», и то книга буксовала. Пятьдесят лет Леонов заканчивал «Пирамиду».
Дело в том, что советский проект явственно буксовал и перерождался. Да, Фадеев не закончил «Последнего из Удэге», пожалуйста. Советский проект буксовал и перерождался. Революционная проблематика, на волне которой все эти эпопеи начинались, была с годами снята, потому что вместо революции начиналась империя. И поэтому, конечно, незавершённые советские эпопеи — это трагический пример переломившегося времени, времени, которое не имеет логического продолжения, логического завершения. Метафизическая глухота большинства этих писателей мешала им оценить перерождение советского проекта из республики в империю. Советский проект изначально был не особенно хорош, но финал его был просто ужасен.
Случай, когда роман принципиально невозможно завершить, потому что он не завершаем. Знаете, боюсь, что здесь речь идёт скорее о незаконченном романе Набокова, который известен нам под названием «Solus Rex». Трудную вещь сейчас попытаюсь сформулировать, но — мне кажется, что вмешательство истории в судьбу этого романа (нападение немцев на Францию и вынужденное бегство Набокова в Америку, помешавшее ему завершить роман), мне кажется, что здесь какие-то страшные силы вмешались в написание главной, величайшей книги XX века.
В 1940 году Набоков находится на пике своего интеллектуального могущества. Я уверен, что ничего лучше, чем «Ultima Thule», вот эта вторая глава романа или первая (там сохранилось их две — «Ultima Thule» и «Solus Rex»), мне кажется, что ничего лучшего, чем это, он в жизни своей не написал. Я помню шок от чтения «Ultima Thule». Я думал: если этот человек в сорок лет такое написал, что же он писал в семьдесят? А в семьдесят он писал хуже, ничего не поделаешь. Жизнь Набокова — симметриада, бабочка, и пиковая точка там в середине.
Так вот, мне кажется, что ровно в середине жизни (а он прожил почти восемьдесят лет), написав этот роман, придумав этот роман о художнике Синеусове, он открыл бы какую-то тайну, которую открывать людям нельзя. То есть он замахнулся на ситуацию, которая была свыше даже его писательских возможностей, ведь этот роман повествовал бы о том, как установить посмертную связь. И вот это мне кажется самым интересным. Это тот случай, когда, как говорил Блок, «высшая логика войны вторглась в частную логику жизни».
Мне кажется, что если бы Набоков это написал, это была бы книга, сопоставимая в чём-то с Библией, это была бы книга невероятной глубокой рефлексии. И эта рефлексия у Набокова был: он понимал, что сознание бессмертно. Но вот что-то ему помешало — в данном случае, видимо, судьба ему помешала, война — что-то помешало ему завершить великое произведение. И в результате судьба Набокова осталась такой — страшно сказать, горько сказать — половинчатой.
Ну и книги, не законченные сознательно, фрагментарность, как бы заметки на полях литературы. Мандельштам, «Египетская марка» — задумывался роман, а получились маргиналии, заметки на полях романа. Мне кажется, вот так надо писать сейчас. Мы сейчас в том положении, в том возрасте, в той эпохе, когда мы не видим её конца и не понимаем смысла. Давайте не стремиться к окончательности. Давайте оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг. Это и будет нам лучшим памятником.
Вернёмся через неделю. Пока!