Один - 2016-06-02
Д. Быков
―
Добрый вечер, дорогие друзья-полуночники. Дмитрий Быков, «Один» в студии, и штук триста вопросов. Дай бог мне ответить на десятую их часть.Сразу говорю, что лекция по почему-то неожиданным и совершенно бесчисленным просьбам будет об Андрее Тарковском. Я, в принципе, это обещал, и почему-то это встретило невероятный энтузиазм. Я даже вам могу сказать почему. Как сказал однажды Доренко: «Я резко увеличиваю количество любви в обществе — одни любят меня, а другие любят меня ненавидеть». Точно так же и любой разговор о культовой фигуре тоже резко увеличивает количество любви и энтузиазма в обществе: одни страстно стремятся согласиться, другие — не согласиться. Тарковский — как фигура, безусловно, культовая — принадлежит к числу людей, вызывающих острые споры. И, видимо, как-то излишне дружелюбную атмосферу нашей программы людям хочется освежить таким грозовым некоторым разрядом, заведомо неполиткорректным или, по крайней мере, заведомо спорным мнением.
Я очень люблю Тарковского. Тарковский вообще один из самых, на мой взгляд, душеполезных (простите за грубое слово) или духоподъёмных, как сейчас говорят, но в любом случае один из тех режиссёров, которые сулят наслаждение. Вот это очень редкая вещь. Почему я люблю Набокова? Потому что, открывая книгу Набокова, вы уверены, что вас ожидает эстетическое удовольствие. И вообще удовольствие — не последняя вещь во всём: и в сексе, и в политике (а в России так особенно, sinful pleasure), и, конечно, в кино. Поэтому я с наслаждением поговорю о Тарковском, хотя многие мои мнения наверняка окажутся не очень привычными.
Начинаю отвечать на форумные вопросы.
Очень много вопросов и в письмах, и на форумах: как я отношусь к телевыступлению (ну, это не телевыступление, а это ARU.TV, это такой сетевой ролик) Леонида Радзиховского об оппозиции? Я вообще не очень хочу комментировать то, что говорит Леонид Радзиховский. Во-первых, потому что я с этим человеком хорошо знаком ещё по «Пресс-клубу». У меня долго было к нему доброе отношение, а сейчас оно резко поменялось, но мне не хотелось бы о нём говорить плохо.
Вместе с тем я не могу не отметить вот какую вещь. Всегда, когда ругают в последнее время российскую оппозицию, нужно понимать, что при всей заслуженности этих руганий вы тем самым активно играете на руку действующей власти. Хотите ли вы играть ей на руку, стоят ли ваше независимое мнение и ваша независимость того, чтобы совпасть с властью в самых дурных её интенциях? Это каждый решает для себя. Один скажет: «Нет, моё независимое мнение можно придержать в таком случае при себе, чтобы не добавлять тем, кому и так постоянно прилетает». Другой скажет: «Нет, моё независимое мнение превыше всякой конъюнктуры, и я считаю, что наша оппозиция — дрянна и ничтожна».
Кстати говоря, Александр Глебович Невзоров — человек, к которому я отношусь с глубоким уважением, — недавно тоже не преминул сказать, что все эти прелестные люди никуда не ведут и ничего не могут. В выступлении Радзиховского меня смутило пожелание к оппозиции заняться не системной деятельностью, а именно вплотную работать с массами, подзуживая их, видимо, к каким-то выступлениям. Так я это интерпретировал. Таких призывов у Радзиховского нет, он говорит гипотетически.
Мне кажется, что задача оппозиции двоякая. С одной стороны, она должна сегодня, как мидия в море, служить таким своеобразным санитаром среды — привлекать к себе наибольшее количество оскорблений, грязи, выпадов, просто чтобы демонстрировать на своём примере, до чего общество дошло, до какого ужаса. Это не провокация. Просто сейчас достаточно голову поднять, чтобы в тебя что-то полетело. Достаточно любого осмысленного высказывания, чтобы люди, не решающиеся на осмысленное высказывание, просто за свою трусость возненавидели тебя. Это совершенно естественная вещь. Это одна функция — демонстрировать, как некий термометр, до чего дошло общество.
И вторая функция, на мой взгляд совершенно очевидная, — это всё-таки создавать в обществе некоторое дискуссионное поле. Потому что пока эта дискуссия идёт, у нас есть пусть хотя бы иллюзия, но всё-таки политической жизни. А переходить сегодня к методам несистемным, то есть призывать массы к выступлениям, — мне это кажется совершенно провальной тактикой, потому что это сделать невозможно.
Ну, представьте себе, как это будет сегодня выглядеть. Человек приезжает на завод, один из немногих оставшихся и при этом ещё функционирующих (сравнительно немногих, если сравнивать положение с советской и даже с досоветской властью), и начинает рассказывать о том, как эти люди должны немедленно выйти на улицы, защищая свои права. Если они не выходят защищать свои права, то это зерно упадёт на гранит. Значит, единственное, что может делать сегодня оппозиция — это пытаться играть в легальном поле, потому что иначе она немедленно даст повод упразднить последние остатки существующей в России политики. Давать повод к этому, на мой взгляд, неблагоразумно.
Мне нравится деятельность Навального, который продолжает разоблачать власть. Мне нравится деятельно Рыжкова, который в легальном политическом поле пытается играть. Мне нравится деятельность Явлинского, который ставит безжалостные экономические диагнозы. И не нужно совершенно требовать от оппозиции, чтобы она была творчески инициативна и морально безгрешна. Не нужно говорить, что она должна найти новую национальную идею. Эта национальная идея найдена: соблюдайте свою Конституцию. И найдена она в 1972 году. Ничего нового вы здесь не придумаете.
Д.Быков: Мэрилин Монро была, по-моему, недостаточно умна, чтобы выдерживать роль идола
А особенно мне нравятся вот эти все морально-этические претензии к оппозиции — разговоры о том, что она морально нечистоплотна, погрязла в интрижках, не может ни о чём договориться. Это демонстрирует одну очень интересную черту российского менталитета (может быть, и вообще человеческого, но в России просто все общечеловеческие черты явлены в какой-то изумительной полноте): здесь моральные законы довлеют только тому и обязательны для исполнения только тем, кто вообще признаёт их действие; если же у человека в принципе нет совести, он может творить всё что угодно, и более того, это служит даже к его доблести и геройству, потому что он, значит, имеет право.
Никто не будет упрекать менеджера крупной сырьевой компании за связи с несовершеннолетней моделью, потому что это естественно, это нормально. Но будут упрекать… Я не называю никаких имён, я вообще говорю о гипотетической ситуации, вот она просто пришла мне в голову. Возможно же такое? Возможно. А если оппозиционер кинет окурок мимо урны — всё, это трагедия. Потому что этот человек призывает всех жить по совести, а где же твоя совесть? Вот эта двойная мораль совершенно поразительна.
И для человека вообще, наверное, органична двойная мораль — не зря у него два полушария, две почки, два глаза («один смотрит в Арзамас, другой — на Кавказ»). Ну и соответствующая мораль. Вот представитель власти имеет право на всё, потому что он — власть. И все остальные, у которых нет таких прав, должны спокойно и смиренно проигрывать. «Умейте проигрывать. А как же? Вам связали руки, заклеили рот, сели на вас сверху. Умейте достойно проигрывать». Соответственно, представителю оппозиции нельзя ничего, потому что он призывает жить по совести. И ему в результате не то что грант взять, даже отечественной компании на развитие науки, а ему просто невозможно плюнуть, ещё раз говорю, мимо урны. «Ну, ты же совестливый, ты призываешь нас жить по совести». Сегодня в России, по-видимому, к сожалению, так получилось, такова моральная деградация общества. Сегодня в России может иметь успех только тот, кто ведёт себя максимально бессовестным образом, потому что бессовестность представляется многим феноменом силы и синонимом силы, как это ни ужасно.
Следовательно, должна ли оппозиция поддерживать такой стандарт? Нет, я думаю, не должна. Она должна продолжать существовать по совести. Иногда бывают такие времена (и здесь я совершенно солидарен с одним из моих любимых авторов — Денисом Драгунским), когда надо наблюдать, и это единственное, что остаётся. Когда на вопрос лечащего врача «Что делать?», профессор отвечает: «Делать слайды». Вот здесь действительно нужно дать бессовестности спокойно достигнуть своего логического предела. К счастью, в России имеется всегда очень хорошо развитый инстинкт самосохранения, и в шаге от пропасти она обычно останавливается. А если не остановится, значит — «Ты этого хотел, Жорж Данден!». Что ж поделать? Мы, как могли, останавливали.
«Как вы полагаете, на сегодня устоявшийся стереотип о существовании двух разных культурных матриц у Москвы и Питера полностью себя исчерпал, или существует некоторая разница?»
Разница огромная. Москва — это действительно, с моей точки зрения, столица азиатской Руси, а Петербург — столица европейской России. И сама циклическая история России повторяет концентрические круги Москвы — в то время как Питер принципиально разомкнут, и это мне в нём очень нравится. Конечно, Петербург — это город значительно более удалённый от власти (власть вся уехала в Москву ещё в 1918 году). И даже нынешняя ситуация, когда вся российская элита родом из Петербурга, ничего не изменила.
Кроме того, Петербург — это город традиционно авангардный. Условно говоря, московская и питерская культуры различаются, как премия «Большая книга» и Премия Андрея Белого. Я не большой фанат обеих премий и вообще литературных премий как критерия литературного успеха. Единственным критерием успеха является лонгселлерство — продолжает ли книга читаться, переиздаваться и влиять на умы. Но с моей стороны было бы неблагодарно отрицать роль литературных премий в росте популярности текста. И я, в общем, поэтому всегда премиям благодарен.
Но мне очень нравится премиальная стратегия Питера, который старается поощрять авангард. Именно в Питере возможен был неожиданным образом возникший (хотя, конечно, и с поощрением ЦК ВЛКСМ) «Рок-клуб». И сколько бы ни говорили о том, что он действовал под приглядом комсомольцев, он в какой-то момент вышел из-под их контроля. И, как часто бывает с партийными инициативами, он перерос эту инициативу, он оказался настолько в жилу городу, что сделался его символом. «Сайгон» — это сугубо питерское явление. И хиппи — это питерское явление в значительной степени.
И вообще Питер — это город сквотов, город коммуналок, город неформальной странной жизни, которая в восьмидесятые — начале девяностых дала здесь замечательные всходы, настоящие протуберанцы, вспышки такие. Недавно, когда хоронили Целикина, Царствие ему небесное, все вспоминали, что он был одной из звёзд этой субкультуры. Замечательную статью, по-моему, Губин написал о том, что тогда над Питером действительно пролилась какая-то божественная благодать. Многим это не нравилось. И мне многое в том Питере не нравилось. Потому что правильно сказал Валерий Попов: «Это всё-таки реанимация, а не ренессанс». Но всё-таки, знаете ли, реанимация — это лучше, чем добивание ногами. Поэтому Питер для меня до сих пор остаётся столицей альтернативной культуры. И в октябре я надеюсь попреподавать именно там.
Спрашивают меня, кстати, очень много о коротком списке «Большой книги».
Я и не претендовал туда попасть, поскольку два раза — это уже много, а три раза… А у меня уже два раза была эта премия: было первое место и было третье. И три раза — это была бы уже, по-моему, просто наглость. Мне нравится сам конкурентный процесс в литературе, он всегда оживляет её. Но я попасть в эту воронку, как некая бомба, ещё раз не рассчитываю. Хотя мне приятно и пребывание в long-листе тоже.
Что касается короткого списка. Мне не совсем понятно, почему туда не попал Сергей Кузнецов, и я здесь солидарен с Кучерской. У меня свои претензии к его чрезвычайно масштабному и, по-моему, всё-таки слишком большому роману «Калейдоскоп: расходные материалы». Просто «Большая книга» показала, на мой взгляд, свою неготовность к восприятию новых повествовательных стратегий. Мне кажется, что во многом Кузнецов, наследуя, конечно, лучшим традициям большого американского романа девяностых и нулевых, построил такую новую сетевую, как в фильме «Магнолия», ризомную композицию романа, в которой есть и провисающие места. И вообще мне кажется, что этот роман не очень хорошо написан, в нём слишком много клише, интонации его узнаваемы, и интонации эти, к сожалению, довольно фальшивые местами, такой фальшивый самоподзавод в них чувствуется. Но нельзя отрицать того, что это виртуозно построенная, замечательно придуманная и, главное, с актуальными смыслами история, интересная попытка осмыслить последние 100 лет мировой истории. В этом смысле роману Кузнецова там самое место. Но ещё раз говорю: с авангардом пока ещё у «Большой книги» серьёзные и, в общем, неразрешимые проблемы. Из тех книг, которые названы, я буду болеть за «Ненастье» Иванова, которое представляется мне книгой весьма интересной, и за «Автохтонов» Галиной.
Ещё у меня интересуются, что я думаю о коротком списке «Нацбеста», где тоже я дважды бывал. То есть бывал я в нём многажды, а побеждал я дважды. И, кроме того, интересуются, что я думаю в частности о книге Михаила Однобибла «Очередь».
О книге Михаила Однобибла «Очередь», номинированной Львом Данилкиным (таинственный этот автор, все гадают, кто за ним скрывается), ничего особенно хорошего я не думаю. Она удручающе вторична. Она похожа и на роман Оксаны Бутузовой «Дом», который мне представляется сильным и недооценённым, и на всю прозу Владимира Сорокина сразу, а особенно на «Метель», и на некоторые сочинения Пелевина, и на некоторые тексты эпигонов. То есть, в общем, я ничего принципиально нового в этой книге не обнаружил, кроме ещё одной попытки как-то описать русский неуют.
Болел бы я здесь тоже, наверное, за «Зимнюю дорогу» Юзефовича (которому я, кстати, желаю победы в обеих номинациях) и за «Автохтонов» Галиной, потому что я вообще всегда стараюсь болеть за своего брата-фантаста, а Галина — и очень хороший фантаст, умеющий писать увлекательно, а это редкость по нынешним временам. «Автохтоны» — не самая интересная её книга, но она атмосферная и, в общем, достаточно точная. И мне чрезвычайно нравятся её стихи. Поэтому Марии Галиной я передаю любовь и привет.
«Хотелось бы узнать личное мнение Дмитрия о том, что его текст, опубликованный в газете «Известия» на 220-летие Грибоедова, предложили сегодня школьникам страны для анализа на ЕГЭ по русскому языку».
Когда-то я Новелле Матвеевой рассказал о том, что нам её стихотворение «Рембрандт» предложено для синтаксического разбора, и она с искренним смущением сказала: «Клянусь, я не желала так усложнить вашу жизнь!» И действительно это очень точно.
…Пылится палитра. Паук на рембрандтовской раме
В кругу паутины распластан.
На кладбище нищих. В старинном седом Амстердаме
Лежит император контрастов.
Я помню, как мы делали разбор этих гениальных стихов, написанных восемнадцатилетней девушкой на «Чкаловской».
Я вообще положительно отношусь к тому, что на ЕГЭ появился мой текст, но мне горько, что этот текст нарезанный, что он идёт не подряд. А вообще — спасибо, конечно. Я просто надеюсь (и к этому идёт), что ЕГЭ, во всяком случае по гуманитарным предметам, в ближайшее время будет либо видоизменяться, либо упраздняться.
«Как бы на это задание написал ответ сам автор?» Нашёлся бы, выкрутился бы. У меня есть советская школа, и я достаточно адаптивное в этом смысле существо.
Д.Быков: У нас была великая история, и совершенно неважно, в каком аспекте она была великой
«В одном из своих выступлений вы говорили, что перевели роман Джесси Болла «Silence Once Begun».
Нет, не перевёл. Я собирался это делать, но пока не перевёл. Мы с женой собирались его переводить на пару (всё-таки Лукьянова — профессиональный переводчик). Я думаю, что мы это сделаем рано или поздно.
«Перевели ли вы «Дом листьев»?»
Из «Дома листьев» я перевёл примерно четверть, может быть треть. И эта книга появится уже совсем скоро. Просто уже я и предисловие переписал, потому что за это время многое изменилось, и «скоро сказка сказывается, но не скоро книга делается». Но уже она подписана в печать, уже она в самое ближайшее время будет в продаже, и вы сможете оценить качество этого шедевра.
«Что вы думаете о фильме «Конец тура»? И не могли бы вы подробнее рассказать о Дэвиде Фостере Уоллесе?»
Понимаете, я могу более или менее подробно говорить о «Pale King» — о последнем романе, незаконченном. Ну, он законченный на треть, как считается, и то это достаточно массивная книга. Я не могу о Дэвиде Фостере Уоллесе говорить достаточно подробно, потому что я целиком не читал «Infinite Jest». Я читал первый роман — «Broom of the System» («Чистка системы» или «Метла системы», как хотите). Я читал некоторые эссе — про бесконечность, «История бесконечности». Я читал подробно его биографию, потому что она меня чрезвычайно занимала. Мне очень интересно, как человек такого действительно гигантского ума и таланта может впасть в депрессию, доведшую его до самоубийства. Кстати говоря, спасибо Сергею Кузнецову — я ведь когда-то об Уоллесе услышал именно от него.
Я, может быть, сделаю лекцию про «Pale King», и именно потому, что «Pale King» («Бледный король») — это роман с очень нестандартными повествовательными опять же стратегиями, когда, как считал сам Уоллес, каждая глава должна лететь в читателя с неожиданной стороны. Я памяти Уоллеса посвятил книжку про Маяковского, которая построена, в общем, более или менее по этому же принципу. И вообще там много говорится о самоубийстве как о финальном творческом акте. Поэтому, наверное… Самоубийство Уоллеса — ведь это отчасти и приговор эпохе (точно так же, как и молчание Сэлинджера).
Фильм «Конец тура», в котором есть живой Уоллес и слышна его речь, чрезвычайно труден для восприятия, потому что он несколько образ Уоллеса для меня затемняет. Это такой Уоллес, адаптированный для окружающих. Он говорит там очень быстро, с большим количеством характерных для него жаргонизмов, и говорит о каких-то вещах, по-моему, третьестепенных. То есть литературного чуда я там не почувствовал. Я посмотрел, конечно. Там минут сорок, это такая документальная картина, где разговор с ним. Посмотреть на него живьём очень приятно, но думаю, что настоящее понимание его — это, конечно, сборник его эссе и сборник воспоминаний о нём, который сейчас вышел.
«Познал ли Фальтер истину, как об этом говорил его зять? Или это ещё один способ сравнительно честного отъёма денег?»
Конечно, Фальтер познал истину, иначе не о чём было бы писать роман [«Ultima Thule»], во-первых (а это задумывалось именно как роман). А во-вторых, Фальтер несколько раз упоминает некоторые детали из разговоров Синеусова с женой, которые не могли быть ему известны. Там несколько раз такой намёк проскользнул.
«Пара слов о писателе Вацлаве Михальском. Не всё у него читала, но то, что прочла, мне понравилось».
Вацлав Михальский больше известен, конечно, как редактор издательства и как создатель журнала «Согласие», но он и превосходный прозаик. Некоторые его сочинения (во всяком случае те, что мне известны) в девяностые годы вполне могли претендовать на серьёзное общественное внимание. Я, может быть, пожалуй, и сделал бы о нём подробную лекцию, потому что, понимаете, есть некоторое количество писателей (сейчас, простите, я только отвечу на SMS сложную), есть некоторое количество авторов девяностых годов, которые совершенно прошли незамеченными. Ну, не то чтобы незамеченными, а недостаточно воспринятыми, недостаточно понятыми. Это такие вещи, как роман Анатолия Королёва «Эрон», который, по-моему, кроме меня или Елены Иваницкой, толком никто не прочёл (ну, ещё Андрей Немзер, наверное). Это некоторые тексты Курчаткина. Это, безусловно, большая часть текстов Ильи Митрофанова, рано ушедшего.
Соответственно, Михальский — это один из авторов, которые не были по-настоящему замечены ни в восьмидесятые, ни в девяностые. Сейчас, правда вышло у него собрание сочинений, но тоже я думаю, что о Михальском надо говорить достаточно подробно. Канович ещё входит в число этих авторов — автор «Свечей на ветру», совершенно незамеченный, но любимый профессионалами. Борис Крячко, который умер в самом начале девяностых, по-моему, и был первоклассным писателем. Вот об этих незаметных авторах, создавших великолепные тексты, стоит поговорить. Кстати, мне очень нравится, что «Крепость» Алешковского вошла в короткий список «Большой книги», потому что Пётр Алешковский — он тоже из людей, которые (скажем, «Жизнеописанием Хорька» или «Рыбой») заставили о себе довольно громко говорить в девяностые, а потом что-то случилось. Мне приятно, что он в строю.
«Прошу прощения, что опять прошу залезть в головы кремлёвских идеологов. Они правда не понимают, что либо Сталин, либо Николай II?»
Нет, конечно, они не понимают этого, потому что для них совершенно несомненно одно (вот это такая печальная русская закономерность сейчас) — это попытка подменить вектор масштабом. Для России вообще она не идеологически странная, для неё всегда был важен не вектор, а масштаб. У нас была великая история, и совершенно неважно, в каком аспекте она была великой: великие ли это были зверства, великие ли провалы, ошибки, великие ли подвиги. Всё, что было великим, мы подгребаем к себе, потому что это обладает нашими чертами — бескомпромиссностью, масштабом. А бескомпромиссное ли это самопожертвование или бескомпромиссное уничтожение врагов народа — неважно. Важно, что это по-нашему, по-русски — вот широко так!
Поэтому для них и Сталин, и Гагарин, и Хрущёв, и Маленков (ну, Маленков в меньшей степени, он всё-таки в чём-то сомневался), и Ленин, и Пётр, и Никон, и Тихон — для них всё это в одном строю. Это всё — наша история. А для нашей истории характерна безоглядность и отсутствие сожаления по поводу людского ресурса. И это равно касается и Сталина, и Жукова, хотя эти фигуры друг другу противостояли. Вот это такой апофеоз всего самого дурного, что было в русской истории. И всё самое прекрасное стараются к этому же примазать. Да, для них это действительно одно. Это финальная стадия идеологической деградации. И смею вас уверить, что после этого неизбежно начнётся возрождение.
«Скажите пару слов о «Книге Мёртвых» Лимонова, а то думаю — читать или нет».
Нет, Лимонова надо читать обязательно, что бы он ни писал. Тут говорят, что его книги написаны он безденежья. Неважно. Как раз иногда от безденежья пишешь более искренне. Мне Александр Александров как-то сказал: «То, что сделано по заказу, точнее отражает вашу суть, потому что там вы проговариваетесь против воли, а эти проговорки и есть самые точные». Я, наверное, советовал бы читать всё, что пишет Лимонов.
Другое дело, что я совершенно не готов Лимонова сейчас оценивать, анализировать и читать о нём лекции, потому что Лимонов ничего, кроме гадостей, обо мне уже не скажет. А зачем же мне платить ему другой монетой? Он ожидает от меня, видимо, злости какой-то, а мне хотелось бы обмануть его ожидания. Я хочу о нём говорить только хорошее, а он, к сожалению, не всегда даёт к этому поводы — и возникает некий когнитивный диссонанс. Поэтому, простите, Эдуард Вениаминович, мои разговоры о вас закончены навсегда! Что не отменяет моего глубочайшего уважения и искреннейшего интереса. Просто я не хочу вам доставлять огорчения добрыми словами. Добро вас огорчит.
«Не могли бы поделиться мнением о современном Голливуде? Деградация ли это? Почему всё более востребованными становятся безвкусные одноразовые поделки по комиксам? Какие из последних фильмов вам понравились?»
Я традиционно люблю триллеры. Ожидаю нескольких важных триллеров в конце года. Последний фильм, который мне очень понравился, — это «Регрессия», работа Аменаба́ра… ну, Амена́бара, как правильно. Я вообще считаю Аменабара великим режиссёром. Я считаю, что эта картина про наведённую галлюцинацию, про ложные подозрения, она очень точно и подробно раскрывает приёмы травли. Понимаете, это же одновременно вышло с историей про берлинскую девочку. И там тоже была история про девочку, которую растлил отец, и про то, как весь город немедленно в этой истории понятно чью взял сторону, а потом всё это оказалось чудовищной клеветой. Это история о том, как манипулировать массовым сознанием, история о самых болезненных точках этого массового сознания, история о подлости в общем. И, конечно, Аменабар это сделал очень круто. Это прекрасна картина! И играют там все очень хорошо. Она страшная в меру, но главное — она страшна не этим. Она страшна… Знаете, вообще всё, что делал Аменабар, начиная с фильма «Луна» (короткометражки), мне представлялось высшим образцом современной кинопоэзии: и «Агора», и «Море внутри», но прежде всего, конечно, «Другие», которых мы с матерью пересматривали бесконечное количество раз и всегда со слезами. Для меня Аменабар — это поэт. И то, что этот поэт снял такую жёсткую картину, — для меня это лучший диагноз. Посмотрите её все.
А мы вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
«Один», Дмитрий Быков в студии продолжает отвечать на ваши весьма интересные вопросы.«По вашей наводке прочитал «Жука в Муравейнике» и получил удовольствие. Спасибо! — спасибо и вам. — Как по-вашему, правильно ли сделали авторы, оставив концовку повести открытой и не расставив точки над i? Судя по интервью Бориса Стругацкого, они определённо считали что Абалкин — не программа странников. БНС даже знал конкретный вариант о том, как Абалкин получил телефон от Тристана, — ну, это известная история. — Большинство же читателей, наверное, воспринимает факт, что Абалкин потянулся к детонаторам, как доказательство правоты Сикорски. И вообще в чём смысл детонаторов?»
В моём последнем письме к Борису Натановичу я транслировал вопрос одного из своих школьников: «Если никаких Странников не было, то откуда детонатор?» Это было за неделю до смерти Стругацкого. Он ответил: «Любознательному школьнику привет! Насчёт детонаторов — дело тёмное». Стругацкие тоже не всё знали. Я не знаю, что там было с детонаторами. Это как раз придаёт повести особую прелесть.
Д.Быков: Нас с Украиной ждёт момент какого-то слёзного общего покаяния
Что я вам могу сказать про открытость и закрытость финала «Жука в муравейнике»? Мы будем сегодня говорить довольно много об эстетике семидесятых, а особенно в кино. Тогда в большой моде был открытый финал, который, конечно, отражает известную трусость авторов перед реальностью. Но советская эзопова речь — отсутствие внятных формулировок — имела и плюсы несомненные. Как Миндадзе сказал: «Вот тебе пятачок — на нём и реализуйся», — можно сказать от сих до сих, а остальное остаётся недоговоренным.
Стругацкие, я думаю, принципиально оставили недоговорённой концовку «Жука». И дело не в том, что Абалкин кроманьонец, а дело в том, что Абалкин — это человек, наделённый гениальностью, исключительным талантом общения с представителями других цивилизаций, прежде всего с голованами. Такой человек не может быть удобным и приятным. И вот вопрос ставится совершенно просто: к чему человечеству более готово — к столкновению с вызовом или к убийству такого непонятного человека? Потому что убить Абалкина — это же не только решение Странника. Это вообще инстинкт человечества, инстинкт муравьёв при столкновении с жуком. Это заложено на уровне инстинкта.
И сколько бы Борис Натанович ни повторял, что это всё тайная полиция, но тайная полиция — КОМКОН-2 — тоже заложена в структуре этих людей. И неслучайно, кстати, у Германа в «Трудно быть богом» на Земле победил именно КОМКОН, поэтому возвращаться на Землю Румате нет никакого смысла. Люди, оставшиеся на планете, люди, оставшиеся в Арканаре, в безвыходной ситуации, потому что на Земле ещё хуже или во всяком случае не лучше. Поэтому я не думаю, что «Жука» надо было заканчивать чем-то понятным. «Жук» поставил человечеству диагноз, и этот диагноз пока ничем не опровергнут. А сколько-нибудь определённый вывод — был ли Абалкин Странником или не был — он бы испортил всё впечатление, потому что дело не в этом.
«Минимальный разбор Мишеля Уэльбека, а особенно «Возможность острова» и «Покорность».
Хорошо, о «Покорности» я поговорю. Мне не очень понравился этот роман. Я вообще считаю Уэльбека прежде всего поэтом, а особенно в гениальных переводах Кормильцева. Немножко почитывал я его и в оригинале, стихи его. Он прекрасный поэт, причём в лучших традициях французской метафизической лирики (во Франции тоже такая традиция есть). Он такой прямой наследник Малларме, рискнул бы я сказать. Он интересный мыслитель и поэт настоящий.
Что касается лекции про «Прокляты и убиты». Не знаю, что я могу про эту вещь сказать. Там нет того «второго дна», о котором стоило бы говорить. Это действительно очень страшная правда о войне, очень страшная концепция войны — близкая тому, что написал Никулин (сотрудник Эрмитажа) в своих военных записках, близкая тому, что Слуцкий написал, кстати. Наверное, мне следовало бы эту вещь перечитать. Но, видите ли, судить о ней может фронтовик. А говорить о каких-то художественных её особенностях мне представляется кощунственным, потому что слишком важна правда, там сказанная.
«Спасибо за вашу оценку «Смерти Вазир-Мухтара», — и вам спасибо. — У Набокова репутация первоклассного стилиста, а вы пишете, что в лучших текстах Набокова стиля не видно, и он слишком иронизирует и слишком умён, просто чтобы быть стилистом. Можете ли вы назвать хорошего писателя, который был бы стилистом и только, у которого больше ничего нет»?
Ну, трудно сказать. Первым приходит в голову Генри Джеймс, но опять-таки боюсь, что Новелла Матвеева вознегодует, потому что именно она когда-то меня познакомила с его текстами как с образцом гуманной и тонкой прозы. И потом, Генри Джеймс написал как-никак выдающуюся повесть «Поворот винта». Хотя я вполне разделяю чувство Джека Лондона, который, взяв со стола «Крылья голубки» или «Портрет», не помню (кажется, «Крылья голубки»), прочитал первые десять страниц и крикнул: «Да объяснит ли мне кто-нибудь, чёрт побери, что здесь написано?!» Я могу это понять. Это плетение словес такое ажурное. Чисто стилистический феномен — я думаю, Саша Соколов. Поэтому я уже не могу читать «Между собакой и волком» и совсем не понимаю, как можно читать «Палисандрию».
«Если я правильно поняла, ваша трактовка Лолиты состоит в следующем: человек, преодолевающий соблазн (ведущий к пороку) посредством воплощения гештальта, приходит к краху, — да, приходит. — А что вы думаете, как преодолеть соблазн, если нет литературных способностей, чтобы описать его?»
Наташа, воздерживаться! Соблазны нам даны для того, чтобы их преодолевать, а не для того, чтобы им поддаваться. Уайльд сказал: «Лучший способ преодолеть соблазн — это поддаться ему». А Набоков показал, что будет, если поддаться.
«Как вы относитесь к нынешней перестройке Москвы?»
С ужасом! Вот мне сейчас негде было припарковать машину, потому что все парковки вдоль Арбата разрыты. Я поставил её дальше, близ Гоголевского бульвара. И я умоляю тех, кто там стоит или ходит мимо, не эвакуировать зелёные «Жигули» (ну, тёмно-зелёные, цвета «мурена»), потому что я сейчас пойду и поеду домой на них. Ребята, ну, «Жигули»! Кем надо быть, чтобы эвакуировать «Жигули»? Ну, я не знаю, это всё равно что тянуть за нос нищего, по русской поговорке, прости господи.
«Ваше отношение к Эдуарду Старкову и группе «Химера»?» Простите, ради бога, от вас впервые слышу о нём. Теперь придётся заняться.
«Как вы относитесь к творчеству Жвалевского и Пастернака?» С интересом. Я подростковую прозу вообще люблю.
«Тема смерти в творчестве Марины Цветаевой из-за времени декаданса или из-за её мироощущения?»
Не из-за того и не из-за другого. Понимаете, Цветаева вообще изначально априори — очень здоровый и жизнерадостный человек, дисциплинированный труженик, самоотверженный художник, действительно ради точного слова, а иногда ради «точного слога», как она писала Иваску, готовый три часа потратить над тетрадью с чёрным кофе и папиросой вечной. Я очень люблю Цветаеву именно как человека, и как прозаика больше, чем как поэта. Хотя лучшим её поэтическим периодом считаю примерно с 1918 по 1925 годы — условно говоря, с «Метели» до «Крысолова». Но всё равно я очень люблю Цветаеву в целом.
И тема смерти у неё… Это, знаете, как у Бунина в коротком рассказе про часовню: тёмный подвал, из которого веет смертью, среди солнечного яркого дня. Цветаева сама настолько яркая и здоровая личность, что мысль о смерти ей нужна постоянно, чтобы подчеркнуть собственную витальность, чтобы подчеркнуть, до какой степени она не приемлет смерти:
Я так не хотела в землю
С любимой моей земли.
У неё нет эстетского любования смертью. У неё есть горячее её неприятие. Для неё смерть — это ещё один повод всех любить:
— Послушайте! — Ещё меня любите
За то, что я умру.
Вот за эту противоестественность, за этот подвиг, за эту жертву. Поэтому для меня тема смерти у Цветаевой — это естественное продолжение и естественное противопоставление её колоссальной витальной мощи, её неубиваемому румянцу. Понимаете, этот румянец, иногда несколько лихорадочный, есть даже на стихотворениях тридцатых годов. Мне нравится в Цветаевой её жизнеутверждающая витальная сила, которой, скажем, у Бродского я не вижу. Потому что у него, несмотря на всю энергию его стихов, я не вижу этого цветаевского румянца, а вижу наоборот — прекрасную бледность.
Д.Быков: Национальная идея найдена: соблюдайте свою Конституцию
«После прочтения нескольких популярных книг по общей теме «Как достичь успеха в жизни?» обнаружил одну закономерность: практически везде советуют отказаться от общения со всеми, кто попадает под пошленькое понятие «неудачник», а окружить себя людьми, «умеющими жить». Это напоминает программирование роботов. Как вы относитесь к подобным советам?»
С омерзением. На мой взгляд, наоборот, единственное, что может сделать человек, — это увидеть другого, условно говоря, неудачника и попытаться спасти его, попытаться исправить его карму. Вот у Лужина в «Преступлении и наказании» была такая «теория целого кафтана»: если вы будете латать чужой кафтан, то будет два дырявых кафтана — ваш и чужой. Человеческая практика, человеческие законы принципиально другие: кто отдал, у того удваивается. Вы не можете сохранить и приумножить своё, если будете над этим дрожать, как мышь над крупой. Надо всё время делиться, всё время раздавать. И я, кстати, знаю по себе (и всем я это рекомендую), что чем больше вы тратите, тем больше вы зарабатываете. Это закон такой: жадность приводит к убыче денег (я не знаю, как можно слово «убыча» перевести на человеческий язык), к убытку приводит жадность. Если вы, как герой чеховской «Скрипки Ротшильда», везде видите убытки и трясётесь над каждой копейкой, ничего не получится. Поэтому, как сказала замечательно та же Цветаева: «Увидев человека в неловком положении, прыгайте к нему туда — и неловкость поделится на двоих».
Я знаю несколько примеров, когда люди, сами находясь в полном прогаре, в трагическом одиночестве, в нищете, практически отдав последнее другому, приобретали вдвое. Это такой закон, и он в Библии собственно есть. Но он не вполне материален, и он материально необъясним. Почему я и думаю, что материальными законами не вся наша жизнь регулируется. Но если вы поможете человеку в катастрофическом положении, вы поправите и своё. «Спасая чужую жизнь, спасёшь и свою!» — как называется один из самых жестоких и, я бы сказал, противных рассказов Фланнери О’Коннор.
Тут, кстати, очень просят лекцию про Фланнери О’Коннор. Ребята, я боюсь! Я про неё уже писал один раз в «Дилетанте». Я боюсь, потому что кто я такой, чтобы с ней полемизировать? Ну, она великий писатель, писатель библейской мощи абсолютно. Я могу попробовать рассказать, как я понимаю «Хорошего человека найти нелегко», но это если у нас получится всё-таки вытащить сюда Веллера (мы с ним на будущей неделе ведём об этом переговоры). Поскольку это его любимый рассказ, может быть, мы сможем его обсудить. Я, кстати, от Веллера когда-то узнал про этот рассказ. Он сказал: «Обязательно надо прочесть». Я прочёл и… Прямо сказать, я не был ему за это особо благодарен.
Тут, кстати, спрашивают: «Не могли бы вы посоветовать что-нибудь похожее на «Звягина»?» — имеется в виду веллеровский роман «Приключения майора Звягина».
Столь же мотивирующее трудно мне назвать. Это именно очень мотивирующая книга. Можно попробовать, наверное, повесть Валерия Попова «Иногда промелькнёт» — тоже здорово мотивирующий текст. Очень исповедальный, очень резкий, очень местами страшный, как и весь поздний Попов, но почитать стоит.
«Что вы думаете о Шервуде Андерсоне?»
Шервуд Андерсон — гениальный писатель. Из того, что он написал, я больше всего люблю «Триумф яйца». Хотя, конечно, этот сборник рассказов про Огайо — прелестный совершенно. Больше всего мы с Веллером при личном знакомстве были поражены тем, что у нас один и тот же любимый рассказ из «Уайнсбург, Огайо» — «Paper Pills» («Бумажные шарики»). Это очень хороший рассказ! Ребята, просто почитайте. Три страницы прекрасного, я бы сказал, нежнейшего текста! Я очень его люблю.
А из всего, что сделал Шервуд Андерсон, мне больше всего нравится, когда он в 40 лет однажды пришёл в свою контору, посидел за столом, плюнул, надел пальто, три дня где-то скитался, вернулся и никогда больше не возвращался к юридической практике, а занимался исключительно писательством. Вот за это я его люблю. Это надо иногда сделать. Потому что, знаете, иной раз придёшь в контору… У меня несколько раз было такое чувство, когда я бросал заведомо отвратительное дело. Отвратительное не с эстетической точки зрения, а дико скучное, даже если оно было прибыльным. И вот уйти, где-то бродить три дня. Вот это я люблю! Вот это художественный жест! Это прекрасно.
«Не могли бы дать филологический анализ стихотворения Егора Летова «Евангелие»?»
Вы знаете, мне даже в отрыве от музыки очень трудно эту песню воспринимать. Это песня из альбома «Сто лет одиночества» и, пожалуй, единственная песня Летова, которую я по-настоящему люблю. Я не буду давать её анализ, потому что, во-первых, я недостаточно понимаю это стихотворение и не хочу слишком понимать. Мне просто кажется здесь очень верной строчка: «Задуши послушными руками своего непослушного Христа». Мне кажется, именно это и происходит в российской культуре и в российском менталитете очень давно — как один из изводов христианства, который сам Мережковский, например, называл просто «антихристовой церковью». Попытка задушить Христа, попытка построить антихристианскую церковь, церковь без Христа — это попытка построить церковь государственную. И это делалось неоднократно. И против этого государства-bestia я, конечно, возражаю всей душой. Думаю, что Летов имел в виду именно эту проблему, которая и у Достоевского в «Великом Инквизиторе» поставлена в полный рост.
Хотя можно понимать эти стихи, как и все летовские тексты, абсолютно противоположным образом. Как сказал Костя Ярославский, когда я что-то ему возражал после его лекции о Ницше: «Проблема, Львович, в том, что можно было бы прочесть лекцию, в которой все тезисы были бы ровно противоположные, и это было бы так же убедительно. Ницше — такая фигура». И я наконец понял, за что я Ницше не люблю и за что я люблю Ярославского. Понимаете, когда о чём-либо можно сказать взаимоисключающие вещи, то меня это не восхищает. Философия — строгая наука.
«Что вы думаете о не гаррипоттеровской части творчества Роулинг — о «Случайной вакансии» и о Корморане Страйке?»
Честно вам скажу, что серию про Корморана Страйка я на втором романе выдохся читать, но мне нравится, что она рискует. А «Случайная вакансия» — хороший роман, немножко похожий на Сьюзен Хилл. И вообще в Англии есть такая традиция — писать мрачны романы о детях, когда дети предстают вовсе не цветами жизни, а довольно страшным сообществом, страшненьким. Роман Сьюзен Хилл «Я — в замке король» в своё время меня просто перевернул.
«Вопрос о вторичности «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова по отношению к циклу О. Генри «Благородный жулик».
Да это не вторичность, это принадлежность к традиции. А традиция эта, начиная с «Ласарильо с Тормеса», заключается в создании плутовского романа. А плутовской роман — это всегда травестированное христианство. И в этом смысле первым плутовским романом, отчасти написанным в жанре высокой пародии, были отдельные эпизоды Евангелия, потому что там уже содержится мысль о том, что человек, приходящий в мир отца, может смягчить нравы только чудесами. Я не буду вдаваться в эту мысль, потому что она может кому-то показаться слишком неортодоксальной, но она на самом деле глубоко ортодоксальна, глубоко православна. Потому что традиции иронии, традиции чуда — они, к сожалению, были наиболее полно представлены именно в плутовском романе, в романе пародийном. Не будем забывать, что и «Дон Кихот» — это тоже высокая пародия, и вместе с тем это одно из самых христианских произведений мировой литературы. Конечно, и «Короли и капуста» в этом смысле, и куда более одарённая книга Ильфа и Петрова — это именно попытка вернуть в мир христианскую мораль. И поэтому двадцатые годы оказались серией книг о похождении плута. Достаточно рассмотреть, скажем, христианскую тему в «Тарасе Бульбе» в отношениях отца и сына и проследить, как она спроецирована у Бабеля (у этой странной инкарнации Гоголя), у бабелевском «Закате», Мендель Крик и его сыновья. Сыновья приходят в мир и смягчают мир, потому что мир отца жестоковыйный, непрощающий, нежизнеспособный.
«Массированная кампания по закрытию торрент-трекеров не укладывается в матрицу отношений «власть — толпа», выраженную в формуле «хлеба и зрелищ!», ведь люто преследуются ресурсы, позволяющие смотреть фильмы…» — ну, грубо говоря, убиваются зрелища.
Понимаете, они об этом и не думают. И они не думают о замене хлеба зрелищами. Это система, которая находится в аутоиммунной катастрофе — она ест себя, убивает себя. И ей совершенно неважно, у неё нет прагматического расчёта, ей неважно, из каких соображений она действует. Ей важно запрещать. Вот Мизулина хочет запретить бэби-боксы, хотя это обречёт очень многих детей на катастрофу. Ужас, да? А тем не менее — ещё и это запретить. Я лишний раз ссылаюсь на фразу Игоря Чубайса: «Госдуме давно пора уже запретить всё — и тем осуществить своё предназначение». Правда, вопрос — что они будут делать дальше? Вероятно, запрещать себя.
Д.Быков: Да, надо сочувствовать угнетённым, ничего не поделаешь
«Стала появляться информация о том, как защититься от прослушивания и слежки (пароли, кодовые слова). Должны ли мы это делать?»
Ну, от прослушки, то есть от того, чтобы вашу прослушку смогли воспроизвести по телевизору, если вы оппозиционер, защититься очень просто (я об этом писал уже в «Новой газете»): вы должны говорить такие вещи, которые нельзя воспроизвести по радио и по телевидению. Это не значит говорить обязательно матом. Высказывайте мнение о некоторых лицах, высказывайте какие-то вещи, которые нельзя потом поставить в эфир — и тогда вашу прослушку в эфир не поставят.
Другой вариант — не разговаривайте по телефону ни о чём, что для вас действительно важно. Я тут, кстати, недавно как раз заметил, что я свёл свои контакты с людьми к минимуму. И мне это, в общем, и не очень-то нужно. У меня есть пять-шесть-семь близких друзей, ну, может быть, пятнадцать менее близких, но всё равно очень мне симпатичных, и я с ними общаюсь довольно тесно не по телефону. А по телефону я разговариваю: «Приходите завтра туда-то и туда-то» (на объект «Дети-два», как у Семёнова). И вообще меньше разговаривайте. Вот Дмитрий Горчев (премию которого я сейчас буду рад анонсировать), замечательный прозаик, Царствие ему небесное, Дима Горчев, друг мой большой, он в одном рассказе написал: «Прошло уже время трындеть. Хватит трындеть. Нельзя больше этим заниматься, этим трындежом беспрерывным». И я с этим совершенно согласен. Ну, чего разговаривать-то? Думать пора.
Кстати, я анонсирую, что в Петербурге ещё одна авангардная литературная премия — Премия имени Дмитрия Горчева. Присылайте свои сочинения в издательство «Геликон Плюс», где Горчев проработал долгое время художником. Там две номинации: одна — это проза, а вторая — не публицистика, а эссеистика. И вы можете, соответственно, эту премию выиграть осенью. Она финансово небольшая, но очень престижная, потому что Горчев — всё-таки самый популярный прозаик Рунета, самый цитируемый, самый сильный. И его отсутствие, по-моему, очень гибельно сказывается.
Спрашивают меня, кого из современных российских поэтов я бы назвал.
Сейчас выходит книга у хорошего поэта Дины Бурачевской, которую я очень люблю. И люблю не потому, что у нас совпадают инициалы — Д.Б. и Д.Б. (она мне так и пишет обычно: «Д.Б. от Д.Б.»). Вот эту Д.Б. я очень люблю. Дина Бурачевская, чья книга стихов называется «Дура»… Важно уметь назвать книгу. Мне кажется, что это очень удачная книга с удачным названием.
Кроме того, сейчас, видимо, в течение двух месяцев (тоже в Петербурге) выйдет книга стихов Айгель Гайсиной. Это поэтесса, на которую я обратил внимание грешным делом ещё десять лет тому назад… Нет, не десять, вру. Это сколько же ей было? Года ей было двадцать три… Шесть лет тому назад, когда мы приезжали в Казань на «Аксёновские чтения». И там был устроен такой парад местных поэтов, и несколько авторов внимание моё привлекли. Айгель Гайсина в их числе, потому что она бард. Им как-то легче в этом смысле с просодией, и музыка помогает находить разнообразные какие-то штуки. Вот Гайсина прочла несколько стихов, выдержанных в очень своеобразном размере. Я, кстати, один её стишок даже, пожалуй, сегодня прочту, как раз когда я начну отвечать на вопросы. Ну, мне нравится очень, как она пишет. И вот я рад, что её книга выйдет. Называться она, скорее всего, будет «Суд», потому что в силу разных обстоятельств она сейчас довольно много времени проводит в тюремных очередях. Не буду рассказывать эту историю. Прочтёте, может быть, в «Собеседнике», не знаю… В общем, история интересная, правда. Просто она поэт хороший. И мне нравится её книжку рекламировать, потому что… Ну и стихи вам понравятся.
«Вы полный гороскопный тёзка Михаила Николозовича Саакашвили. Чувствуете ли вы этого человека (если он вам вообще интересен)?»
Мы обсуждали с ним этот феномен. Ну, как «полный гороскопный»? У нас примерно 5 часов разница, он родился на 5 часов позже меня: я поздним вечером 20 декабря, где-то в 10 часов вечера или даже позже, а он — утром 21-го. Он не полный мой гороскопный двойник. Но мы оба Стрельцы, мы декабрьские, мы склонны, как и Сталин, родившийся примерно в это же время, к решительным действиям.
Но мне повезло в том смысле, что около меня есть несколько очень добрых людей, которые проливают вовремя лёд на эту «раскалённую плиту», когда я бываю в бешенстве, или умеют меня как-то сдержать. Мне однажды любимая сказала, вдруг очень серьёзно сказала: «Пожалуйста, никогда не бей меня по животу и по лицу». Этого было совершенно достаточно, чтобы я с тех пор начал как-то себя контролировать. Хотя я и не собирался — клянусь вам! — никого бить, но это был важный экзистенциальный опыт. Вот если бы Михаилу Николозовичу кто-нибудь что-нибудь подобное сказал, я думаю, его жизнь была бы исполнена блаженств.
А мы вернёмся через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков
―
Продолжаем разговор. Я прочту всё-таки это стихотворение Гайсиной. Тут, кстати, прислали мне вопрос: «А почему бы не издать её диск?» Ребята, я дисков не издаю. Я могу помочь с изданием книги, и то издаю её не я. А с диском — если кто может, то ради бога, вперёд! А пока вот такие стишки:
Десять лет я держала звено копирайтера в пищевой цепочке,
А ему, наверное, пришлось сидеть на единственном свободном стуле поэтки.
Я не знаю этого несчастного, но посвящаю ему каждую строчку
Той чуши, что понаписала за бабки, и той, что не понаписала из-за дедки,
Или страха перед теми, кто хвалит, и теми, кто ждёт чего-то,
Из-за тех, кто говорил: «Надо заниматься тем, что действительно получается»,
Из-за родственников, которым практически невозможно объяснить, кто ты,
Из-за ужаса, который включается всегда, когда экстаз выключается.
Я решилась признать вину четвёртого сентября — это памятная дата.
Не спрашивайте, что случилось в этот день, — ничего хорошего, уверяю.
В этот день судьба мне будто бы сказала: «Не хочешь по-хорошему — на тогда!» —
И я, харкая кровью, все равно: «Траст» — агентство, которому доверяю!»
А она: «Ну ты дура! Вот не зря все мужики говорят тебе «дура»:
Надевает перчатки, раскладывает издевательства (а могла ведь просто испытания),
Тебя ждали всего лишь бедность, зависимость от обстоятельств, современная русская культура!»
И я, уже просто чтобы сохранить лицо: «Нестле» — это эталон детского питания».
Конечно, она победила, она могла бы просто стереть меня в порошок,
И плевать бы на это! Тело человека — последнее, что мне в жизни надо.
Но под мышкой сопит такой ласковый и такой беспомощный малышок,
Вдруг он тоже перепутает шкафчики, если не проводить его до детсада?
Почему я люблю эти стихи? Конечно, тут есть нечто эгоистическое такое, потому что это немножко похоже на моё старое стихотворение «Жил не свою, а теперь кукую». Но это сходство не формальное, а это сходство вопросов, которые человек себе задаёт: вот он живёт не свою жизнь, а кто живёт его жизнь? И меня здесь подкупает прелестная интонация. И, кроме того, это сделано в таком огден-нэшевском духе — знаете, с этой длинной прозаической строкой, которая взрывается рифмой под конец. Кстати, у Ирки Лукьяновой был в своё время такой цикл стихов «Наш Нэш», который меня тоже очень подкупил. Мне кажется, это ещё не разработанная традиция в русской поэзии. В любом случае мне это нравится больше, чем дольник. И нравится мне всегда самоирония.
Д.Быков: Мне нравится деятельность Навального, который продолжает разоблачать власть
Тут спрашивают: «Вы упомянули объект «Дети-два». А не знаете ли вы реальной подоплёки событий и как там задерживали Марту Петерсен?» Я, к сожалению, дорогой слушатель, об этой истории знаю очень мало. Но то, что вы тоже помните «ТАСС уполномочен заявить…», мне приятно.
«Люблю текст Кортасара «Непрерывность парков», который похож на гравюру Эшера. Возможно ли в большом тексте использовать приём метаморфозности, перетекания и превращения одного в другое?»
Это как раз и есть то, что называется «экфрасис» — то есть приём, типичный для живописи, перемещённый в литературу. Работает ли это в большом тексте? Не знаю. Мне кажется вообще, что все большие тексты Кортасара довольно слабы по сравнению с его рассказами. Уж такой рассказ, как «Киндберг» — по-моему, абсолютная вершина (или «Слюни дьявола»). И на фоне этого остроумно придуманные, но очень бледно написанные «Модель для сборки» или «Игра в классики», по-моему, просто довольно занудные.
Тут хороший вопрос о том, что на самом деле Толстой писал «Крейцерову сонату» (ну, это меня поправляют по прошлому эфиру) до того, как Софья Андреевна влюбилась в Танеева.
Да нет! Софья Андреевна была знакома с Танеевым и держала музыкальный салон ещё задолго до того, как умер Ванечка, до 1895 года, задолго до того, как Танеев стал жить в Ясной Поляне. И ревность Толстого к музыкантам отражена ещё в таком замечательном мемуаре Сабанеева «Лев Толстой и музыкальная культура», где описано, как ещё в 1893 году Толстой с ненавистью, по крайней мере с неприязнью, смотрит на толстый живот Танеева, который играет Бетховена. И видно, что Бетховен до него совершенно не доходит, а доходит этот толстый живот.
Толстой начал ревновать жену к музыкантам и к музыке, мне кажется, значительно раньше. В 1890-м написана «Крейцерова соната», и он предчувствовал конфликт, который из-за этого разовьётся. А то, что настоящее влюбление Софьи Андреевны в Танеева произошло в 1895–1896 годах, я думаю, действительно его нагнало в коллизию. Но он эту коллизию предугадывал с совершенно полным правом, потому что уже в 1890-м, когда была написана «Крейцерова соната», Танеев был с Толстыми знаком и был вхож в дом в Хамовниках, где зимы Толстой тогда проводил.
Другое дело, что он сначала ситуацию придумал, а потом она стала на глазах сбываться. Но поводы к ней, поводы к такому восприятию у него, естественно, были. Музыкальный салон Софьи Андреевны он не любил и вообще считал музыку развратом. Помните же, Чехов писал о «Крейцеровой сонате»: «Из описания Толстым проблемы сифилиса или проблемы женского оргазма видно, — ну, там не «оргазм», а там иначе это названо, о женской сексуальности вообще сказано, — что он не прочитал и двух-трёх книг на эту тему, а берётся обо всём этом судить», — о женской сексуальности.
Видимо, Толстой действительно и к музыке, не очень в ней разбираясь и умея играть на хорошем любительском уровне, относился как разврату. И не зря он сказал однажды после исполнения «Лунной сонаты»: «Я достаточно испорченный человек, если эти пустяки всё ещё на меня действуют». Он считал, что музыка ничего не сообщает, не заставляет мыслить, а воздействует только на чувственную сферу. Поэтому совершенно очевидно, что он ревновал жену к музыкантам, с которыми она с конца 1880-х годов дружила и устраивала салон в Хамовниках. И вообще на разных половинах дома в Ясной Поляне, как все вспоминают, господствовало абсолютно разное отношение к музыке. Это очень принципиально.
«Вы говорите о молодости русской светской литературы (всего три века), но есть ещё семь веков древнерусской литературы. Могли бы вы поделиться вашим мнением о ней?»
Я не специалист в этом вопросе. Для меня вообще русская проза начинается с жизнеописания протопопа Аввакума, с его «Жития». И мне кажется, что всё, что было до этого, — это другие жанры, о которых я не могу судить. Русская география, то есть русские жития, русские поэмы, эпосы, как «Задонщина» или «Слово о полку…», — это особый прозо-поэтический мир, особый жанр со своей символикой, со своими очень глубокими, кстати говоря, языческими корнями, которые в «Слове о полку…» совершенно очевидны. И я не Зализняк, чтобы об этом судить с достаточной мерой уверенности. Я считаю, что светская литература начинается у нас с XVII века, а по-настоящему — с XVIII. Поэтому действительно русская литература молода. Всё, что было до этого — литература совершенно других жанров.
«Мэрилин Монро исполнилось бы 90. Мне кажется, она прожила так мало из-за «есенинской болезни» и не была приспособлена к реальной жизни. Вы согласны?»
Лучшее, что написано о Мэрилин Монро, как мне кажется, — это очерк Трумена Капо́те (или Капоте́, как мне почему-то приятнее его называть). Вот там — вся мера их общей неприспособленности к жизни, такой дружбы двух одиноких фриков, которым, в общем, не о чем говорить, потому что все их контакты с внешним миром затруднены, и это описано. Мне кажется, что в случае Мэрилин Монро ей банально не хватало интеллекта, чтобы справиться с вызовами собственной биографии. Для того чтобы быть красавицей, к тому же красавицей востребованной, для того чтобы быть сексуальным идолом (как она сама писала — «немного вещью»), нужен такой интеллект, как у Шэрон Стоун, а у неё он, по-моему, зашкаливает. У неё показатель IQ такой, который не всякому университетскому профессору снился в самом счастливом сне. Нужно быть очень умным человеком, как Трумен Капоте, чтобы быть человеком светским. И то Капоте продержался всего 60 лет — с массой кризисов, запоев и наркотической зависимостью. Для того чтобы быть в центре внимания, нужно обладать или колоссальной самоиронией, или сосредоточенностью на какой-то сверхличной цели. А Мэрилин Монро была, по-моему, недостаточно умна, чтобы выдерживать роль идола. И получилось, как в известном стихотворении у Вознесенского:
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!
Правда, насчёт самоубийства там до сих пор ничего не понятно.
«Понравился ли вам последний фильм режиссёра Прошкина «Охрана»?» «Охрану» не видел. Видел «Райские кущи».
«Что выдумаете о романе Дэна Симмонса «Друд, или Человек в чёрном»?»
Д.Быков: Тарковский - один из тех режиссёров, которые сулят наслаждение
Великолепный роман! Настолько удачный, что есть огромный соблазн поверить (а я и поверил на какой-то момент) в эту историю про Друда — таинственного человека, который ходит среди жертв крушения. А может, это и было, кто его знает. Вообще я Симмонса люблю. То есть как люблю? Я считаю, что его романы многословны, избыточны, затянуты, но он замечательно умеет описывать страшное. Ну, «Гиперион» мне совсем не нравится, а вот «Террор» очень нравится.
«Вы говорили об описании этики языком математики. Воплощением чего является этикосфера Лема в «Осмотре на месте»? — А почему только Лема? А булевские теоремы, булевская логика? Я не первый и не я последний. — По сути, это и приведёт общество в Человейник, — я не уверен. — Отношение самого Лема к этой концепции неоднозначное. А каково ваше?»
Понимаете, этикосфера — это не совсем то. Я говорю не о том, что мораль можно отрегулировать математикой, не о том, что можно промодулировать, как это сделано в «Солярисе», человеческой энцефалограммой и волнами Соляриса и облучить её этой энцефалограммой. Я говорю не о рационализации этики, грубо говоря. Я говорю о том (о чём, кстати, говорит и Пелевин в «Числах»), что в условиях такой зыбкой этики, какова русская, в условиях, когда так легко себя уговорить, и есть такой большой опыт конформизма, как в России, — в этих условиях заменой морали может выступать последовательность.
И там ведь у Пелевина, если вы помните, главный герой «Чисел» потому всегда побеждал, что он верил в тройку и четвёрку, а другие пользовались какими-то коммерческими расчётами, и их расчёты никогда не оправдывались, а вера в тройку и четвёрку иногда приводила к верным результатам. Ну, это примерно, как в классической загадке у Кэрролла, где часы, которые показывают верное время дважды в сутки. Эти часы стоят по определению, но всё-таки дважды в сутки они верное время показывает. Точно так же, если вы доверяете числам, а не этике, по крайней мере, дважды в жизни вы можете совершить моральный поступок. Последовательность сильнее нравственности. И для меня последовательный злодей привлекательнее, чем колеблющийся добряк, потому что он сегодня добрый, а завтра злой, и я ему не верю. Знаете, это как… Ну, ладно, не буду я рассказывать этот анекдот.
Но в любом случае это история о том, как упёртость (даже упёртость суеверная, религиозная, иногда игроманская) оказывается вернее этики. Вот в чём всё дело. То есть, если попытаться свести все свои выборы к числовым последовательностям — например, 15-го числа каждого месяца в 15 часов 15 минут делать доброе дело, — это будет точнее, чем если делать доброе дело каждый раз по велению сердца. Этикосфера — это несколько иное, к сожалению.
«Что вы думаете о повести Леонида Филатова «Свобода или смерть»?»
Не повесть, а сценарий. Это пророческое во многих отношениях произведение о том, как диссидент, бежав из Советского Союза, за рубежом погибает на левацких коммунистических баррикадах. Филатов не успел снять картину и считал это судьбой, потому что в повести, на его взгляд, была этически неверная посылка. А мне кажется, что она верная этически. Понимаете, просто в девяностые годы любой человек, который начинал жалеть о левацких идеалах, воспринимался как защитник ГУЛАГа. Это совершенно не так. Мне Филатов когда-то сказал: «Художник должен быть левым, потому что сердце слева». Да, надо сочувствовать угнетённым, ничего не поделаешь.
«Мне нравится роман Цвейга «Нетерпение сердца». А вам?»
А я к Цвейгу отношусь примерно, как к Малеру: мне он кажется несколько избыточным, несколько сентиментальным. Хотя Малер… Ну, кто я такой, чтобы судить о Малере? Я недавно с Журбиным (он вообще специалист по Малеру) имел довольно долгий разговор. И мы пришли к странному выводу, что нам близок Малер поздний, а особенно Малер незаконченной Десятой симфонии (в реконструкции Баршая), в первой части которой есть тема смерти — этот знаменитый малеровский аккорд, и потом такая страшная во второй части… Знаете, там картина Чистилища, немножко такого иррационального, такой полёт души над конвейером, знаете, что-то такое напоминающее, может быть, Седьмую Шостаковича. Мне очень нравится Малер поздний. А Малер ранний мне кажется избыточным, сентиментальным — в общем, «слишком много нот», как кто-то сказал по-другому поводу.
Я сразу вам хочу сказать, что я совершенно не профессионал и вообще не знаю, что такое тональность. Мне когда-то очень хороший один музыковед (не буду его называть, чтобы не компрометировать знакомством со мной) сказал: «Баха 20 процентов в звуке, а 80 процентов — в записи. Надо смотреть записи, надо понимать символику нот, христианскую символику, зашифрованную у него». Я сужу по 20 процентам.
«У Солженицына в романе «В круге первом» Нержин предлагает взамен сталинской диктатуры общество технической интеллигенции, считая его самым прогрессивным. Стругацкие пользовались этой схемой при создании «Обитаемого острова». Ведёт ли это к прогрессу или к новой правильной диктатуре?»
Вадим, я не верю в технократическую диктатуру. Иное дело, я верю в то, что технократы обладают важной чертой — бескорыстием, любопытством, жаждой познания. Вот в таких людей я верю. Для них, по формулировке тех же Стругацких, «работать важнее, чем жить». Вот в этих людей я верю. Но в технократию, лишённую этического начала (если угодно, в ту же числовую последовательность), я не верю. Это мне интересно как гипотеза. Но я не верю в человека, который пытается рационально управлять обществом. Обществом управлять не надо. Понимаете, как тут штука? Я сейчас попытаюсь сформулировать очень трудную вещь. Об этом много вопросов: каким мне видится идеальное управление?
Политика всегда более или менее, кроме абсолютных диктатур, одинакова. Для людей ценны не результаты, и даже не благосостояния, и даже не гарантии; для людей ценны состояния. Цель человека (и здесь невозможно с Веллером не согласиться, да и с другими сторонниками этой теории, а их довольно много) — это эмоциональный диапазон. Даже Кучма, который был вообще противником Майдана теоретическим, мне в интервью сказал: «Я прекрасно понимаю, что на Майдане, — имелся в виду ещё первый Майдан 2004 года, — нация испытала колоссальный прилив вдохновения».
Так вот, я за то, чтобы нация испытывала чувства добрые. Эти чувства добрые не всегда возникают на площадях. И даже больше того — они редко возникают на площадях, только в минуты «бархатных» революций, в минуты, когда обошлось без большого насилия. Но вот те моменты общенационального вдохновения, которые мы испытывали в августе 1991 года, были для нации живым кислородом, живой водой, и этого хватило, чтобы терпеть очень многие проблемы девяностых годов. Ощущение, что от тебя что-то зависит, чувство прощения, чувство доброты, когда нескольких мерзавцев, как предлагал тогда Карякин, «назвать и помиловать», — вот это ведёт к общественному катарсису.
Я вообще верю, что главная задача власти — это заставлять нацию испытывать чувства добрые (не экстатические, а добрые); не поощрять тяги к доносительству, тяги к запретительству, а поощрять это чувство: «у нас лишних нет, мы все свои», «мы самые добрые и мы никому не завидуем» — вот такие вещи. В российской истории были такие минуты. И я верю в возможность этого коллективного вдохновения. Я, кстати, абсолютно уверен, что нас с Украиной ждёт не вечная вражда, как думают многие, а момент какого-то слёзного общего покаяния и объединения. Это не скоро произойдёт, но это произойдёт обязательно. Я даже думаю, что в Крыму это произойдёт.
Меня, кстати, спрашивают, не собираюсь ли я в Крым. Меня приглашают и в «Артек» с лекциями (спасибо Алексею Каспржаку, к которому я отношусь с глубоким уважением и с пожеланиями удачи), многие друзья мои приглашают меня в Крым. Я очень этого хочу, но я пока не могу это сделать. И, наверное, я в ближайшее время не смогу этого сделать. Но если бы вы знали, как я скучаю и по этим людям, и по этим местам! Просто так получилось, что у нас сейчас отнята эта возможность. Я и по очень многим людям в Киеве скучаю. Ну, вот так нас развело ужасно.
Это и называется — поощрять в людях злые чувства, дурные. Это очень легко сделать. Можно любящих супругов превратить в таких врагов, что они не смогут друг о друге вспоминать без содрогания. Это легко сделать. Человека легко сделать гадиной. К сожалению, человек очень легко превращается в скотину. Это для того, чтобы он лучше стал, нужно осмысленное усилие. В этом смысле новый фильм «Рай» Андрея Кончаловского, который как рассказывает о трудности этого осмысленного усилия, — это великая картина. Многие меня упрекают за избыток хвалебных эпитетов, но посмотрите этот фильм. Этот фильм вас здорово встряхнёт (как минимум).
Требуются сосредоточенные усилия для добра. Но цель каждого правительства — подбрасывать народу моменты радости, вроде такие, которые были при обрушении Берлинской стены. Плевать на последствия! Не важно, какие экономические последствия были — Восточная Германия оказалась поглощена Западной и возникло неравенство, беженцы, все дела. Не это важно. Важно — был в вашей жизни момент, когда вам жить хотелось, или нет; был момент национального вдохновения или нет. Только это остаётся от жизни. А иначе вы в 50 лет, как наше поколение, будете себя спрашивать: «А что мы видели? А ради чего мы жили?» Неужели вы будете вспоминать экстаз по случаю преодолений и покорений? Нет, вы будете вспоминать три дня в августе, когда вам казалось, что люди — братья; когда вам казалось, что наконец-то после многолетней лжи люди стали равны себе. Добрые чувства остаются в памяти. А иначе вы и будете думать, на что ушли последние десять лет.
Про «Людей Севера»: «Спасибо за стихи!» Спасибо и вам за такую оценку.
«Пересматриваю фильм «Братья Ч». Рай Чехова. Лучший день земной жизни». Да, хвалят эту картину. Согласен, и хорошая картина, и важное понимание Чехова.
«Мне 18 лет. Буквально вчера я встретился со своей бывшей школьной учительницей, с которой не виделся со дня окончания школы. Мне казалось, что она человек прогрессивный, умный, глубоко думающий о проблемах России, но я был поражён. Она говорила мне, что Путин — величайший политический деятель, что Россию хотят разрушить враги извне, что оппозиция во главе с Навальным куплена службами ФБР и даже масонов. Также она утверждала, что русский народ — это народ самый духовный, и его должны обслуживать нации полного духовного распада — Франция и Германия. Когда я попытался ей объяснить, что во всех тяжёлых проблемах страны виновны мы сами, она не соглашалась, отмахиваясь. Тогда я рассказал ей про абсолютно идиотский судебный процесс, где людей, публикующих в соцсетях неправильные посты, наказывают уничтожением компьютера, она говорила, что всё это фальсификации и вымыслы врагов России. Что мне теперь делать? Ведь не общаться с ней я не могу».
Д.Быков: С одной стороны, оппозиция должна сегодня, как мидия в море, служить санитаром
Общаться вы, конечно, продолжайте, как и я продолжаю общаться с несколькими моими престарелыми друзьями и учителями, которые придерживаются вот таких позиций. Вам это просто должно лишний раз напоминать о двух вещах. Первое — то, как уязвим человек перед тотальной пропагандой. А второе, знаете, о чём? Ведь это учителя. Учителя в России — люди очень уязвлённые, потому что работа их каторжная, а плюсы этой работы им почти не доступны. И, находятся в рабстве у системы, они организуют сомнительные выборы, они обязаны поставлять учащихся на сомнительные демонстрации. Такое бывает, об этом писали и рассказывали. Поймите, что её мысли по этому поводу — это мысли глубоко уязвлённого человека. Понимаете, Вадим, какая история? Задумайтесь о том, что передовой, лучший отряд русских людей — учителя, врачи, военные — они так часто и так страшно уязвлены, что готовы говорить: «Да, мы самые духовные, и нас должны обслуживать представители, — («обслуживать» — какова формула!), — растленных наций». Подумайте о том, чтобы в будущем ничего подобного не было.
Пишут слишком личное, просят вопрос не озвучивать. Женя, я вам отвечу всё равно. Спрашивает Женя. Она живёт с нелюбимым человеком. Нелюбимый человек говорит, что он покончит с собой, если она уйдёт. И таких вопросов несколько. Таких три вопроса, и в двух из них предполагаемая жертва ссылается на слова Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручили».
Во-первых, это не слова Экзюпери, а это слова Лиса (всё-таки надо держать дистанцию). Во-вторых, было блистательное эссе Александра Мелихова — хорошего питерского писателя и большого друга моего — о том, как многие превратно используют эту довольно сомнительную истину насчёт того, что мы в ответе за тех, кого приручили. Абсолютно нечем здесь гордиться, и ничего здесь нет хорошего. Я считаю, что это слова спекулятивные и довольно пошлые. И мы совершенно не в ответе за тех, кого приручили. «Всех приручали, но зачем ты оказался самым приручённым, скотина?!» — перефразируя Шварца. Я за самостоятельность. Я всё-таки за независимость.
И, кстати, вот что мне представляется очень важным. Женя, в вашей ситуации ответа быть не может. Вы говорите: «Может, этот человек мой крест?» Совет можно дать один (очень циничный, но он вполне реален): постарайтесь сделать своё сожительство с этим человеком столь невыносимым для него, чтобы он обрадовался вашему уходу. Это сделать можно, это реально. Станьте невыносимой — и без вас обойдутся. Станьте невыносимой — и вас не вынесут. Вот это нормально. Тут вы, правда, не пишете, есть ли у вас уже кто-то другой или нет.
Я, кстати, с ужасом вдруг подумал: не моя ли дочь Женя меня об этом спрашивает? Думаю, что нет. Просто я помню, что у меня была ситуация: по плохому телефону она позвонила, и я не узнал её. Она говорит: «Быков, прочитала я твой роман «Оправдание». Это очень хорошо». Я говорю: «А кто это?» — «Да это Женя». И я настолько не совместил образ дочери с тем, что человек прочитал мой роман, что в первый момент я подумал: «Наверное, какая-то неизвестная поклонница звонит. Как интересно». И пока она мне не сказала, какая это собственно Женя, я так и думал. Ну, понимаете, представить себе, что меня читают мои дети — вот я совершенно не могу это вообразить! Я знаю, что они читают, но до сих пор это для меня какой-то невероятный подарок судьбы. Поэтому остаётся надеяться, что эта Женя не моя, тем более что у неё как раз с молодым человеком довольно прочные отношения. И Женя бы не стала такой вопрос задавать, потому что она психолог по образованию и хорошо знает, как себя в таких ситуациях вести. Если вы хотите, чтобы вас возненавидели, то это можно сделать на раз-два-три. Вот любви добиться очень трудно. А сделать, чтобы от вас избавились, — да ради бога! Я сам до сих пор не понимаю, как меня терпят практически все.
«Вопрос о народной поэзии. Как вы относитесь к жанру поэтического творчества — пирожкам, порошкам? Можно ли сказать, что они пришли на смену частушкам?»
Конечно. Есть люди, которые серьёзно занимаются их собирательством. Кстати говоря, даже такие серьёзные филологи, как Александр Жолковский, считают пирожки и порошки в высшей степени заслуживающими внимания, и я знаю их довольно занятные выкладки на эту тему. Я считаю, что вообще фольклор переместился в Интернет. Это тот же вариант, что и лимерики, например.
«Почему бы не сделать сравнительные жизнеописания в «Одине»? Хотелось бы, например — Дудинцев и Кочетов».
А как их сделаешь, по какому параметру — Дудинцев и Кочетов? Честный писатель и нечестный писатель? Так ведь Кочетов — честный писатель, вот в чём ужас. Он поэтому и застрелился. Говорят, что он застрелился из-за рака. Я думаю, что он застрелился, потому что Советский Союз пришёл в неразрешимые противоречия с его теоретическими мнениями. Ну, Суслов бы тоже застрелился, если бы он был честный. Кочетов застрелился, потому что он был советский человек, автор прославленного романа «Чего же ты хочешь?». И, естественно, для него невыносимо было видеть, во что превращается страна. В том-то и ужас, понимаете, что и Дудинцев — честный писатель, и Кочетов — честный писатель. Просто Кочетов — писатель абсолютно бездарный, достаточно прочесть «Журбины». Я мог бы воспроизвести несколько эпизодов из этого произведения дикого. Ну, почитайте. Фильм «Большая семья» — это ещё более или менее, а вот сам роман, оригинал… Я помню, мы с матерью вслух читали — и мы хохотали! Мне был лет двенадцать. Мы зачитывали оттуда целые страницы. Но он действительно не пытается казаться лучше, чем он есть. Так что, если уж и делать сравнительные жизнеописания, то — например, допустим, Липкин и Твардовский. Вот это интересно.
Ещё тоже очень хороший вопрос, оттуда же: «Нельзя ли сделать лекцию про Каравайчука?» Знаете, очень многие профессиональные композиторы считают Каравайчука шарлатаном. Я его считаю гением. Но делать лекцию про Каравайчука должен всё-таки профессионал.
Услышимся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
Привет ещё раз! Четвёртая четверть эфира. Будет лекция об Андрее Тарковском, но я сначала поотвечаю ещё немножко.Евгений Шмуклер почему-то очень обижается, почему я не отвечаю уже седьмой раз на его вопросы. Руки не доходили, вопросы неинтересные. Я не вижу, Женя, там ничего, на что мне стоило бы особо отвечать. Но раз вы так настаиваете, я вам отвечу.
Я не читал книгу Симода «Четвёртое сокровище». Мне не нравится роман Митчелла «Облачный атлас», он мне представляется скучным (а фильм представляется ещё более скучным). Артуро Перес-Реверте? «Учитель фехтования», «Клуб Дюма» и другие его сочинения представляются тоже проигрывающими его искромётной публицистике, которая у нас выходила в одном томе (я помню, Володька Воронов, мой друг, историк, подарил мне её), там были собраны журнальные колонки этого автора. Вот это мне ужасно понравилось, это здорово, боевито. А исторические его сочинения меня совершенно не тронули.
«Вы неоднократно отзывались о подрастающем молодом поколении…»
Да. И почему-то меня очень смущает, что многие люди с какой-то радостной злобой кидаются это опровергать. Они говорят: «Нет, они дураки, они ничего не понимают! Вы их идеализируете!» И они с такой же радостной злобой кидаются меня уверять, что Бога нет. Ну, вам нравится жить в мире, где нет чуда, где нет Бога, где все вокруг дураки? Живите в этом мире, пожалуйста! Но не обижайтесь на тех, кому и легче, и лучше, и радостнее.
«Вы говорили, что общались с молодыми людьми не только в лучших московских школах, но и много где. Вопрос. Не кажется ли вам, что на встречи с вами в любом городе России собирается не репрезентативный срез молодёжи, а вполне определённая её часть (все имеющиеся очкарики-ботаны), в то время как нормальные пацаны о вашем приезде даже не узнают?»
А почему вы считает, что лицо поколения определяют «нормальные пацаны»? Никогда не надо думать, что поколенческий срез формирует большинство. Как сказал Святополк-Мирский (а присвоил Маленков): «Типично не то, что широко распространено, а то, что выражает эпоху». Вот и давайте исходить из того, что сегодня всё-таки принципиально новое явление — это большое количество умных (сравнительно большое). А «нормальные пацаны» были и будут всегда. Ещё раз говорю, если вам хочется жить в мире, где нет Бога, где стремлениями человека управляют исключительно похоть и тщеславие, где всё познаваемо и, самое главное, где подавляющее большинство инертно, — ну, может быть, это льстит вам, может быть, вам приятно думать, что вы принадлежите к уникальному меньшинству. Мне приятнее думать, что вокруг меня всё-таки есть люди приличные. И их много, и их становится всё больше. Это же вопрос нашего позиционирования, нашего позиционирования себя в мире. Мне нравится вот так, а вам нравится иначе. Я бы не стал восемь раз присылать вопросы, потому что мне бы показалось, что, наверное, есть вещи более интересные.
«Санкционированная Катаевым встреча Мандельштама с Фадеевым осенью тридцать седьмого. О чём такие разные люди могли разговаривать?»
Не санкционированная. Ну как Катаев мог санкционировать встречу руководителя писательского союза с абсолютным изгоем Мандельштамом? Я не думаю даже, что Катаев эту встречу устраивал. Кроме того, всё-таки тогда главным по всем оргвопросам Союза писателей был Ставский, с которым Мандельштам и пытался встретиться, с которым Мандельштам увиделся и которому Мандельштам писал беспрерывные письма и присылал свои тексты. Это и оказалось роковым — не то, что Мандельштам виделся с Фадеевым, а то, что Мандельштам прислал свои стихи Ставскому, и Павленко написал на них отрицательную рецензию. И Ставский написал на Мандельштама донос, сказав: «Мандельштам общается с писателями, в частности с Катаевым, говорит о своей несчастной участи, требует устройства творческого вечера для себя. Скажите, что мне с ним делать?» Это была прямая просьба его арестовать, которую и исполнили. А то, что Ставский погиб на фронте, совершенно не снимает с него этой подлой вины.
Вот хороший вопрос: «Вероятно, что проблематика фильмов Тарковского устарела или воспринимается таковой нынешней аудиторией. Круг проблем, затрагиваемых им, действительно ограничен наивным — по вашему выражению — богоискательством советского интеллигента. Однако всё это не сказывается на кино, а оно, что ни говори, незабываемое. Может быть, кино, как и поэзия, тоже должно быть глуповатым? Возможен ли в наше время подлинный поэтический кинематограф?»
С этого вопроса я бы и хотел начать. Кино Тарковского — это как раз явление семидесятническое, хотя лучшую свою картину, по мнению многих (а по моему мнению, у него практически все они на одном уровне, кроме «Иванова детства»), одну из лучших своих картин — «Андрей Рублёв» («Страсти по Андрею») — он снял всё-таки в 1964 году. Тем не менее, он называл себя «рыбой глубоководной». И я считаю, что Тарковский — это прежде всего мастер семидесятнического кино. Сейчас объясню почему.
Д.Быков: Набоков показал, что будет, если поддаться соблазну
Дело в том, что русское искусство семидесятых годов (которое до сих пор толком не проанализировано, не описано, которое гораздо сложнее и глубже, чем мы привыкли думать) в силу разных причин получилось крайне многословным и зашифрованным. Одна из таких причин, самая очевидная — борьба с цензурой. Вторая, которую Аксёнов назвал «Ожогом», — это самогипноз, страх прикоснуться к некоторым наиболее болезненным эпизодам собственного детства. Кино и литература семидесятых годов пылись разобраться с самыми чёрными, с самыми тёмными проблемами русского подсознания: тут и роман Трифонова «Нетерпение», и «Ожог» Аксёнова, и экзистенциальные драмы Ильи Авербаха, и, конечно, кинематограф Тарковского.
Я не назвал бы его в чистом смысле поэтическим, потому что словосочетание «поэтический кинематограф» всегда почему-то наводит на мысль об абстракциях, длиннотах, пошлых штампах и так далее. Кино Тарковского (скажем иначе, вот здесь употребим скомпрометированный многократно термин) полифонично, оно создаётся чередованием мотивов. Это не прямое высказывание на какие-то сущностные темы. Этим Тарковский отличается, скажем, от Сергея Аполлинариевича Герасимова, который снимал откровенно публицистическое кино. Этим же он отличается, кстати говоря, и от Михаила Ромма, который делал то же самое, но на качественно более высоком уровне.
Тарковский — во многом ученик Чехова. Потому что у Чехова, например, фабула таких рассказов, как «Архиерей» или «Невеста» (да всех поздних вещей), создаётся не полемическим высказыванием, не движением сюжета, а чередование нескольких связанных мотивов, нескольких лейтмотивов и образов. В «Архиерее» это слепая старуха с гитарой, это колокольный звон, это чашка, с которой девочка играет. Это общее, суммарное ощущение жизни, которое заключается в том, что жить очень страшно, очень непонятно и очень хорошо — вот это сложное ощущение.
Тарковский не даёт рецептов, ответов, он не теоретичен вообще. Везде, где он начинает теоретизировать, лучше бы он молчал, потому что когда его герои начинают рассуждать, они, как правило, повторяют, действительно интеллигентские банальности. И сам Тарковский увлекался самыми разными глупостями — от антропософии до теософии и от Блаватской до Штайнера. Он был человек глубоко религиозный, я думаю, но не очень понимал, что такое религиозность, во всяком случае не рефлексировал эту тему. Его «Мартиролог» — вот этот сборник, дневник, мартиролог замыслов — оставляет очень сложные впечатления: величайшего угнетённого самолюбия, мании преследования, колоссальных глупостей. Тарковский в этом всём не гений. Он вообще не теоретик.
Он гений изображения и гений создания новых небывалых состояний. Он действительно ввергает зрителя в совершенно особенные состояния, и эти состояния для него наиболее ценны. Для него вообще мысль — это дело двадцать пятое. Он — как и учитель его Достоевский, отчасти как и учитель его Толстой, в наибольшей степени, — считает, что от мыслей всё зло, мыслями мы уговариваем себя; надо не мыслить, а чувствовать. И вот эти ощущения Тарковский вызывает гениально, вызывает мастерски. А особенно, конечно, в «Андрее Рублёве», который, наверное, и самый теоретичный, и самый интеллектуальный из его фильмов — во многом благодаря, конечно, очень сильному сценарию, первую скрипку в котором играл Андрей Кончаловский. Но сам Кончаловский сейчас считает, что можно было бы ещё рациональнее этот сценарий организовать, сделав главной новеллу про колокол, а остальное дав флешбэками.
Но я считаю, что как раз главное в «Андрее Рублёве» происходит не тогда, когда мы наблюдаем за противостоянием художника и эпохи. Там же в каждом кадре пытка, в каждом кадре там мучают человеческое тело, но сущность не в этом. А главное в картине происходит, когда начинают постепенно становиться цветными угли костра. Главное в этой трёхчасовой фреске, в этой саге происходит в последние десять минут, когда вступает гениальная музыка Артемьева, и на этом фоне мы рассматриваем детали рублёвских икон, потому что в этот момент мы понимаем, чем искуплена жизнь, чем искуплен её ужас, из чего состоит её вещество. Тарковский — мастер живописания вот этого вещества.
Я замечал много раз, что у меня проходит голова, проходят любые физические недомогания, когда я смотрю «Солярис». Просто гармония этой картины — гармония её красок, её цветов, её воздух, упоительная её атмосфера человечности — она настолько сильна и настолько целебна, что там совершенно не важны мысли, не важны рассуждения об отце, об ответственности землян, о морали — это всё совершенно не важно. Важна атмосфера невероятной грусти и человечности, которая там есть.
Например, она есть в потрясающем эпизоде в библиотеке. Мне Наталья Бондарчук рассказывала, с какими слезами они все смотрели, когда разбирали декорацию библиотеки, потому что они все её обожали. Помните эту сцену, когда в библиотеке наступает невесомость и идёт знаменитая фа-минорная прелюдия — естественно, в адаптации Артемьева с такими вкраплениями электронной музыки, как будто звёзды мелькнули в тучах, такими упоительными совершенно. И когда они взлетают из этих кресел, вот там начинается! Тарковский — если угодно, поэт невесомости, потому что в его фильмах вообще самые ценные состояния — это состояния, которые наступают сверх разума и помимо разума, такие экстатические.
А отдельно мне бы хотелось, конечно, поговорить про «Зеркало», потому что очень много наворочено вокруг этого фильма неправильных интерпретаций, а между тем, чем он и дорог. Я считаю, что художник велик в той степени, в какой он искренне разбирается с собственными проблемами — не с абстракциями, не с чужими вызовами, не с заданиями эпохи, очень часто умозрительными, а с собственной драмой. У Тарковского была собственная семейная драма — нарастающее отчуждение в отношениях с матерью и чувство утраты отца (при том, что духовная близость с отцом была всегда, но отец не жил с семьёй). И вот он пытается разобраться с тем, каким образом драма его родителей отражается в его собственной жизни. Именно «отражение» здесь ключевое слово, потому что зеркало — это мы. Мы — зеркало родителей. Мы отражаем и продолжаем их жизнь.
Вот была такая трактовка (на мой взгляд, совершенно идиотская, прости господи, хотя я сам одно время разделял эту точку зрения), что название — это метафора разбитого зеркала памяти. Ну, в том смысле, в каком когда-то говорил об этом Катаев («Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона»), — вот это зеркало того, что мы помним. Нет, смысл гораздо проще. Мы — зеркало родителей. Мы — продолжение жизни. Мы носим в себе наследие их драм. И попытка докопаться до истоков собственной биографической драмы — в какой степени она предопределена советской историей, в какой она зависит от трагических отношений родителей, в какой от войны — это и есть гениальная эта картина Тарковского, в которой тоже действительно главное — это не воспоминания, а состояния, сны.
Ларс фон Триер совершенно правильно говорит, что один из самых магических эпизодов мирового кино — это первый диалог Тереховой и Солоницына (то, с чего открывается картина). Женщина сидит на околице и ждёт мужа. Муж, скорее всего, не придёт, потому что он у другой. А вот идёт мимо этот доктор со своим чемоданчиком. И потом они падают с этого забора, и ветер гуляет по траве. Вот здесь — всё чудо жизни, вся тоска её, неразрешимость, загадочность. А умение увидеть загадку — это вообще очень Тарковскому присуще. Потому что эти волшебные пейзажи, этот страшный сон о том, как падает кувшин, или о том, как таинственная рука открывает дверь, или о том, как… Понимаете, вот эта детская атмосфера детского сна послеобеденного, дневного, когда тебя заставляют спать, а ты спать не хочешь и сквозь этот сон воспринимаешь реальность искажённо. Это ощущение и умиротворения, и покоя, и вместе с тем — подспудного ужаса, который во всём этом есть. Помните, когда они смотрят на пожар, как там амбар горит? Вот это ощущение мира как такого прекрасного и страшного сна — это и есть лейтмотив всего, что делает Тарковский. Вот в этом есть ощущение чуда жизни.
Я не стал бы подробно разбирать его последнюю картину «Жертвоприношение», хотя в ней мне видится новый поворот к новому Тарковскому. Я согласен с Андреем Шемякиным, что это не итоговый фильм, а это фильм начала, и именно потому, что это фильм с довольно жёсткой фабульной конструкцией, чего, вообще-то, Тарковский избегал; он считал, что фабула в кино лишняя. «Сюжет вредит стиху, как Бродский возвестил», — помните слепаковскую строчку? Мне кажется, что действительно сюжет вредит.
Но у него в «Жертвоприношении» — не без влияния, конечно, Аркадия Натановича Стругацкого, с которым он дружил сильно в последние годы, — появляется довольно жёсткая фабула. Именно Стругацкий написал сценарий «Ведьмы», то есть той части, которая там связана, как вы помните, со второй половиной картины — с поездкой к женщине. А вообще же как раз в «Жертвоприношении» есть попытка снять фильм с довольно жёстким ощущением морального выбора: человек чувствует, что в мир пришла катастрофа, и спасти мир он может только одним — чем-то пожертвовав; и он поджигает свой дом. Это блестящая мысль. И эта фабула, конечно, немножко в духе Стругацких. Она такая довольно умозрительная, но она очень точно совпадает с тем ощущением, о котором Стругацкие написали «Беспокойство» (помните, такой первый вариант «Улитки на склоне»): чувство, что в мир пришла катастрофа, и надо отдать в малом, пока она не забрала в большом, надо что-то отдать, пока она не забрала всё.
С этим ощущением жили тогда очень многие. И надо вам сказать, что в последнее время этот же сюжет несколько раз в нескольких картинах преломился (а особенно, конечно, в «Меланхолии» фон Триера): вот это ощущение, что на мир летит катастрофа и надо срочно от чего-то отказаться в собственной жизни, чтобы она не затронула мира в целом. Кстати, есть хороший американский фильм «Shelter» на ту же тему. Конечно, есть ощущение безумия в этом, ощущение некоторого гротеска, но в каком-то смысле это ощущение верное. Кстати говоря, фильм Кончаловского «Рай» рассказывает о том же самом: когда произошла катастрофа, единственное, что можно сделать, — это сделать сознательные усилия в направлении добра, принести жертву, потому что без этой жертвы мир погибнет. Вот это есть и в фильме «Жертвоприношение».
Бегло я хотел бы коснуться «Сталкера», потому что «Сталкер» на меня, когда вышел в 1982 году, произвёл впечатление колоссальное. Я не отдавал себе отчёта в причинах этого впечатления. Просто это было уж очень не похоже на всё остальное. Это был первый фильм Тарковского, который я увидел. Потом уже нам на журфаке в крошечной тамошней телестудии контрабандой (Тарковский уже уехал) показали «Зеркало». И хотя я знал этот фильм почти наизусть в пересказе матери, покадрово, когда я его увидел, всё равно визуальность его меня абсолютно заворожила. Мать три раза на него ходила, когда его показывали в «Витязе», когда он только что вышел, отстаивала многочасовую очередь и смотрела снова. Запомнила его покадрово и мне пыталась объяснить, как это и что значит. И я, когда посмотрел «Зеркало», о многом догадался уже, мне многое было понятно (какую роль стихи играют и так далее).
А вот в «Сталкере», смею думать, я разобрался совсем недавно. Потому что, я думаю, до последнего был уверен, что всё-таки в Зоне что-то есть, что какое-то чудо там есть — иначе необъяснимо, почему у сталкеров рождаются дети-инвалиды. Но только потом уже, прочитав и перечитав воспоминания Стругацкого, я понял, что Тарковский из второго варианта картины сознательно изъял всю фантастику. Ребёнок у Сталкера родился такой случайно, никакого абсолютно воздействия в Зоне нет. Сталкер всё придумал. Он ведёт туда Писателя и Профессора не потому, что он хочет стать вождём секты, а потому, что в жизни должно быть место хоть какому-то чуду, а они этого чуда абсолютно не хотят и его исключают.
То, что он надеется привести людей… По сути дела, он аниматор. Вот это — самое страшное, что есть в картине. Он выдумывает все эти чудеса. Он выдумал «мясорубку». Он подвергает их искусственным испытаниям. Он сам кричит «вернись!». Он всё это выдумал. Это работа человека, который прогоняет их через аттракцион, через «пещеру ужасов», лишь бы они во что-то поверили. Потому что мир, который этого лишён, даже в самом юродивом варианте, — это мир, в котором жить нельзя, это огромная страшная барная стойка, вот и всё.
И когда я это посмотрел, когда я это увидел в «Сталкере», мне картина показалась, конечно, гораздо глубже и интереснее. Потому что когда я поначалу думал, что это всё-таки хоть в какой-то степени Зона, что в ней есть какой-то момент чуда (неслучайно все пейзажи там цветные, а до этого всё чёрно-белое), вот пока я думал, что там есть хоть какой-то момент чуда изначального, картина мне представлялась непонятной. А как только я увидел простую и суровую мысль Тарковского о том, что чудо может быть только рукотворным, только результатом добровольной веры, тогда мне всё величие этого фильма и вся его трагедия открылись quantum satis.
И что ещё я хочу сказать напоследок, что мне представляется в Тарковском принципиально важным. Можно отбросить высокопарность, напыщенность, длинноты, но нельзя не принять и не полюбить в нём главного — высочайший профессионализм, железное мастерство человека, который умеет в одном кадре показать и сказать больше, чем в километрах теоретических рассуждений. У Тарковского (как и у Хуциева, кстати говоря) из некоторых кадров просто хлещет счастье. Писала Татьяна Хлоплянкина, Царствие ей небесное: «Когда вы смотрите, как у Хуциева герои идут сквозь дым горящих листьев, вы чувствуете остроту молодости, свежести, счастья. Запах счастья просто хлещет на вас!» И когда вы у Тарковского смотрите на переливающиеся водоросли, на пасущихся на лугу коней, на дождь, который, как нить, связывает небо с землёй, как жизнь идёт между этих двух начал, — вы испытываете счастье. А искусство и должно давать счастье, потому что в этом его главная задача.
Увидимся через неделю.