Купить мерч «Эха»:

Один - 2015-08-27

27.08.2015
Один - 2015-08-27 Скачать

Д. Быков

Добрый вечер, дорогие друзья, спокойной ночи! Мы с вами опять встречаемся в программе «Один». Спасибо огромное, вопросов много.

Сразу хочу анонсировать: как я и обещал, лекция сегодня будет про Лема. Как вы видите — те, кто смотрит по Сетевизору, — я даже подготовился, захватив свою любимую и изрядно затрёпанную книжку, содержащую «Глас Господа» и повести.

Невозможно, конечно, сегодня не начать с разговора о Борисе Немцове. Полгода назад его убили. Все спрашивают о том, какова динамика за эти полгода. Я не думаю, что эта динамика непосредственно связана с убийством Немцова.

Я могу лишь сказать (я, кстати, рассказывал уже, по-моему, эту историю), что непосредственно после его убийства значительная часть принстонских студентов латиноамериканского происхождения собралась, пригласила меня на своё сборище в одном нашем принстонском кафе. Это было довольно впечатляющее зрелище. Ну, обычное такое латиноамериканское землячество. И несколько этих мрачных усатых, порою бородатых людей сказали: «Профессор Быков, мы считаем долгом вас предупредить, что подковёрная борьба в России вышла наружу, правительство больше не контролирует ситуацию. В течение ближайшего полугода вас ожидают непредсказуемые события. Мы латиноамериканцы, революция у нас в крови. Мы знаем, как это бывает». Меня насторожило это предсказание, поскольку у них действительно в крови некоторое политическое чутьё. То, что ситуация вышла из-под контроля, на мой взгляд, достаточно очевидно.

Но что я хочу сказать о самом Борисе? Я вообще, как вы узнаете из дальнейшего разговора (мне прислали сегодня об этом вопрос), не фанат Льва Гумилёва, и теория пассионарности представляется мне демонстративно антинаучной, подчёркнуто, нарочито антинаучной. Известно его презрение к официальной науке. Он был скорее такой очень интеллектуальный, очень образованный социальный фантаст, создатель одной из тех всеобщих теорий всего, какие в России в лагерях для объяснения этой нечеловеческой реальности продуцировались во множестве. Но одно психологическое — не историческое, а психологическое — наблюдение Гумилёва очень точно: рядом с пассионарием перестаёшь чувствовать страх.

Собственно говоря, примета пассионария — это и есть его способность внушить особенно высокую мотивацию и избавить от страха. Это передаётся через рукопожатие. То есть необходимым условием этого контакта является физическое присутствие; вы не можете заочно избавить человека от страха. Знаете, когда мать гладит по голове, проходит, например, боль зубная. Ну проходит, таково свойство материнской руки. Точно так же, когда рядом с вами пассионарий… Определение пассионария у Гумилёва совершенно чёткое: это человек, наделённый внеположенными ценностями, ценностями, которые выше жизни, выше любых имманентностей, выше родства, например, выше выгоды — то есть ценностями иного теоретического ряда.

И в этом смысле Борис был человеком, способным внушить храбрость, веселье, насмешку над опасностью. Достаточно было рядом с ним находиться, чтобы чувство страха исчезло. Таких людей, которые не боятся, которые от рождения лишены страха или сумели выработать в себе такое великолепное презрение к опасности, — таких людей очень много. Таких людей чуют всегда подонки и убивают их.

Мы ничего до сих пор не знаем о том, что произошло, почему произошло это убийство и кто его заказал. Узнаем обязательно. И мы обязательно увидим на этом мосту табличку с надписью «Немцов-мост». Для меня это просто совершенно очевидно. Есть вещи, которые я вижу без всякого напряжения воображения или воли. Это не дар предвидения, а просто я знаю, что это есть, и ничего с этим знанием не поделаешь. Этот мост будет называться «Немцов-мост». Конечно, это не воскресит одного из самых ярких, сложных, неоднозначных, весёлых, подставляющихся, душевно богатых, прекрасных людей, которых я знал. Ну, ничего не поделаешь. Единственное, что нам остаётся — это по мере сил ему подражать в нашей практике.

«Что Вы думаете о серии книг S.T.A.L.K.E.R., которая издаётся „АСТ“ и „Эксмо“?» В своё время Серёжа Лукьяненко — человек очень талантливый и неглупый — сказал, что это продолжение всего постпериода в истории человечества (постиндастриал, постмодерн). Мы живём в постэпоху. И естественно, что постсоветская эпоха породила этот «феномен сталкера» — феномен жизни в опустошённой и выжженной местности, в которой, однако, масса полезных и увлекательных артефактов.

Это очень характерная серия. Большинство сочинений там читать невыносимо, за исключением, пожалуй, пяти книг, из которых лучшая, по-моему, повесть Успенского «Остальное — судьба». Вы знаете, конечно, эту цитату из «Пикника на обочине»: «Вернулся — удача. Пришёл с хабаром — чудо. А остальное — судьба». Мне кажется, что сама идея, сам антураж этой книги — эти глухие таинственные леса с каким-то таинственным гулом, с шумами, с голосами, с непонятными артефактами, — этот антураж очень удобен. И для компьютерных игр он используется практически везде. Два антуража самые модные: выжженная местность после катастрофы и опустевшая психиатрическая больница (почему-то это считается очень страшным). Антураж хорош, и, конечно, несколько авторов достаточно серьёзных и талантливых туда написали, так что к этой серии отношусь позитивно.

Вот очень хороший вопрос: «Разъясните противоречие. В прошлой программе Вы сказали о Ницше, что выход за пределы человеческого обнаружил только холод и мрак. Но ведь людены — это как раз выход за пределы человека?»

Понимаете, есть две породы сверхчеловеков, две породы сверхлюдей. Человеческое, безусловно, надо превышать. Простите меня за автоцитату: «…Не хочу гусей дразнить, — но выход в том, чтобы его превысить, а не в том, чтобы его упразднить»… «Я не хочу врагов окрысить, я не хочу друзей дразнить, — но выход в том, чтобы его превысить, а не в том, чтобы упразднить». Дело в том, что сверхчеловек может быть отрицанием человека, а может быть в высшей степени человеком. Это особенно наглядно показано у Толстого.

В «Войне и мире» есть два сверхчеловека. Есть считающий себя сверхчеловеком Долохов, который вышел за все пределы, за все запреты человеческого. Его двойником на другом уровне романа — государственном — выглядит Наполеон. Это человек, который себе разрешил бесчеловечность. А есть Пьер Безухов, который как раз классический люден, который страшно опережает своё время. И Толстому вечно ставили в вину антиисторизм этого образа, потому что человек, мыслящий так, точно так же не мог бы появиться в 1805 году, как не мог бы появиться, скажем, Веденяпин в «Докторе Живаго» в 1905-м. Это люди, которые уже после целого века войн, кровопролитий и противоречий пришли к такому. Но Толстой поместил Пьера туда.

Пьер колоссально опережает своё время, при этом Пьер вообще превышает. Это такое любимое толстовское превышение, избыточность: он избыточно толст, избыточно, страшно силён, он огромного роста, он невероятно умён, фантастически добр. При этом он очень грозен в гневе, обратите внимание, и в сцене поединка с Долоховым, и в последующей сцене, когда он отрывает мраморную столешницу, любуясь своим гневом, своей силой и яростью. Да, конечно, и в ненависти, и в любви люден являет собою человека в квадрате, человека в высшей степени, а не расчеловеченного человека, такого как Долохов. Знаете, слишком легко было бы считать себя сверхчеловеком, но при этом ну просто свиньёй, живя с женой друга и пропивая его деньги. Хороша сверхчеловечность: «А посади меня на стол, и я ноги положу на стол».

Д.БЫКОВ: 4 действия нашего спектакля: Революция, Заморозок, Оттепель, Застой

«Возможно ли, на Ваш взгляд, разумное сочетание христианских и либерально-демократических взглядов?» Никакого противоречия я здесь не вижу. Понимаете, нельзя же требовать от христианина полного отказа от гуманизма. Тут, видите ли, не следует путать гуманизм и гуманность. Если вы понимаете под гуманизмом мировоззрение, в центр которого поставлен человек, а выше его нет ничего, — это одно. Но давайте не отвлекаться от главного. Давайте помнить, что гуманность и милосердие — это совершенно неотъемлемая и естественная часть христианства. В конце концов, разумеется, не будем становиться на позиции святой инквизиции, которая полагает, что человек всегда грешник по определению и надо его уличить, ущучить в любой момент. В конце концов, человеку сказано подражать Христу, стремиться к этому. Христопосодобность — это залог христианина. И, разумеется, гуманность входит в набор его добродетелей.

«Каково Ваше отношение к покойному папе Иоанну Павлу II?» Отношение моё к нему было таково, что когда он приехал в Украину читать проповедь, я специально поехал туда на него посмотреть, и эта одухотворённая толпа, которая собралась на спортивном комплексе «Чайка» под Киевом — это было для меня одним из шоковых и очень важных переживаний. И проповедь он тогда сказал великолепную. Я думаю, что он был неотразимым проповедником и в годы молодости. И голос его был очень силён, когда он говорил, невзирая на то, что он весь трясся и был уже тяжело болен, Паркинсон у него был.

И вообще, когда он проезжал в этом папамобиле, он производил ощущение почти смешной медлительности и хрупкости. Но вместе с тем, когда голос его креп и он начинал говорить (а говорил он свободно на трёх языках — на русском, украинском и польском; знал ещё и другие, конечно), это создавало впечатление какой-то великолепной полифонии. И тогда начинал становиться очень смешным знаменитый вопрос Сталина: «А сколько дивизий у папы римского?» Становилось понятно, что весь мир — одна огромная дивизия папы римского.

Длинный вопрос пропускаю, он очень какой-то тёмный.

«С какого произведения началось Ваше знакомство с творчеством Айтматова и когда Вы познакомились с ним лично?» Началось оно с «Белого парохода», который мне не понравился. А понравился мне безумно «Пегий пёс, бегущий краем моря». Это очень страшная вещь. То, как там описаны муки жажды, мне внушило… 11 лет мне было, кажется, или 12. Мне это внушило, что Айтматов — очень крупный писатель. Потом были «Ранние журавли», напечатанные в «Новом мире». А потом вышел «Буранный полустанок», который тоже вызвал у меня сначала очень резкое отторжение своей эклектикой. Я не понимал, зачем там инопланетяне, зачем он вообще такой пёстрый и путаный — вообще почти такой же пёстрый роман, как и «Ягодные места» Евтушенко, который тогда тоже был в моде. Эта эклектика меня очень разозлила. Но потом я понял, что гению хороший вкус не обязателен.

Мне кажется, я расположил к себе Айтматова, когда при первом знакомстве с ним… Летели мы на какие-то дни российской культуры в Азербайджан, там он тоже участвовал. Я вместе с ним сидел в самолёте и ему сказал: «Чингиз Торекулович, мне очень нравится „Пегий пёс“. Действительно ли была такая легенда?» Он загорелся и очень радостно сказал: «Нет, никогда не было такой легенды». Володя Санги (замечательный чукотский писатель, нивхский) рассказал ему о том, что был такой камень, называвшийся Пегий пёс, а дальше он всё остальное придумал сам. И даже сам дошёл до того, что печёнка свежеубитой нерпы, чуть посоленная — это лучшее блюдо. Там очень аппетитно это было описано. В общем, гениально он всё это придумал. И почему-то он очень обрадовался, что мне нравится эта вещь. Потом мы разговорились. И несколько раз потом мы разговаривали, я брал у него интервью после выхода «Вечной невесты». И всякий раз меня поражало, с каким азартом, с какой радостью он говорил о литературе. Было видно, что для него процесс письма и выдумывания — физическое наслаждение.

Кстати, он очень меня обрадовал, что Едигей из романа «Буранный полустанок», оказывается, уцелел (потому что для меня-то он погибал во время запуска ракеты). Он сказал: «Ну что ты? Как ты мог подумать, что я убил бы Едигея? Едигей бессмертен». И я сразу успокоился.

Вообще очень приятный был человек Айтматов. Понимаете, невзирая на его внешнее спокойствие, такую некоторую азиатскую бесстрастность, он невероятно оживлялся, говоря о литературе, о своих любимых текстах. И я всё жду, когда найдут недописанную и так ненапечатанную при его жизни «Богоматерь в снегах» — роман, на который он возлагал большие надежды.

«Что Вы думаете о творчестве Олега Радзинского — „Суринам“ и прочее?» «Суринам» — прекрасно придуманная вещь, но мне кажется, что там больше изобретательности, чем смысла. А вот «Агафонкин и время» (он ещё имел вариант названия «Курьер и время») — это роман, который я поставил бы, во всяком случае, в первый ряд современной российской фантастики. Это самое прямое из известных мне продолжений Стругацких — и по уровню, и по интенции.

Д.БЫКОВ: «А как жить в мире, где главной гордостью считают Путина?» Вот так и жить — гордиться

У меня при первом знакомстве с этой книге, когда там описаны эти личные эксперименты автора со временем, даже возникло ощущение, что эта книга многих может свести с ума. Я даже написал Горностаевой письмо в Corpus, когда она мне прислала это на рецензию: «А не рискуете ли вы, публикуя эту книгу? Потому что её последствия могут быть неочевидными». Она даже вынесла это на обложку, что, думаю, несколько способствовало интересу к этой вещи. Ну, это безумно увлекательно, конечно. Олег Радзинский — очень интересный человек, по-моему, блистательный человек и очень перспективный прозаик.

«Не доводилось ли Вам читать Андрея Дашкова?» Нет, не доводилось. «Знакомы ли вы с повестями Александра Щербакова: „Змий“, „Кукушонок“, „Кандидат-лейтенант“?» Знаком. Я не сказал бы, что это вещи уровня Стругацких, но это, безусловно, очень талантливый человек, разговоров нет.

«Почему в структуре Ада лицемерие наказывается жесточе, чем ересь, а убийцы караются меньше воров и фальшивомонетчиков?» Знаете, это вопрос не в моей компетенции, я не специалист по Данте и не специалист по Средневековью, и я не смогу, вероятно, с должной мерой убедительности вам на это ответить.

Я обращал внимание на этот парадокс — во всяком случае на то, что убийцы караются меньше воров. Мне кажется, для Данте самое страшное преступление — это мыслепреступление как раз, преступление в неверности, в предательстве. И неслучайно предатели находятся в девятом круге. Убить для Данте не так унизительно, как предать. Соответственно, воровство, фальшивомонетничество, ложь, клевета — всё это для него находится, мне кажется… Понимаете, убийца же иногда убивает и честно — на войне или в поединке. Убийца может убить случайно. Убийца всё-таки предпринимает некие усилия, как это ни ужасно звучит. А клеветник просто языком болтнул — и всё. Мне кажется, что Данте более суров к преступлениям совести, чем к преступлениям физическим буквально.

«Существует ли преступление в искусстве, и может ли человек его совершить — преступление именно в искусстве, а не в жизни?» Да, конечно. Таких преступлений довольно много. Не будем называть имён, но многие современные литераторы, которые пишут стихи, разжигающие ненависть в обществе, совершают преступление, конечно. Правда, это стихи плохие в большинстве своём. В такие минуты поэту изменяет талант, и они пишут вещи, которые напоминают самопародию. Но вместе с тем, да, безусловно, это преступление, и оно будет судимо по законам искусства. Не нужно думать, что всё будет забыто. Не всё будет забыто.

«У меня одна из самых больших претензий к российской власти даже не в том, что она гробит экономику страны. Плохо, но это поправим. Больший и долгосрочный вред наносит развёрнутое ею масштабное, не имеющее аналогов в истории промывание мозгов населению». Вопрос длинный, но сводится он вкратце к тому, что делать.

Я тут давеча между программами… Понимаете, мне лестно и приятно, что постепенно создаётся такой клуб своего рода, подтягиваются какие-то новые люди, которым интересно поговорить, которые тащат замечательные изобретения. Мы с вами создаём такое маленькое новое сообщество. Не такое уж и маленькое, кстати.

И вот я познакомился вчера с Юрой Троицким, Юрием Львовичем — человеком, который приехал из Новосибирска, который работает в РГГУ и который занимается довольно детально и долго методологией преподавания истории. Так он вообще выдумывал штуку, такую компьютерную программу, которая позволяет вычленить в каждом событии четыре уровня. Уровень первый — фактический — то есть то, что собственно есть. Уровень второй — исследовательский. Уровень третий — мифемный, мифологический. И уровень четвёртый — пропагандистский, идеологический.

Д.БЫКОВ: Борис был человеком, способным внушить храбрость, веселье, насмешку над опасностью

Я рассказываю сейчас довольно бледно. Это надо, чтобы он показывал эту программу. Вы закладываете туда событие, информацию, а программа расчленяет и выделяет, какой процент истинности, то есть находит источник сразу, смотрит отражения этого источника, сколько раз это переврано. Эта программа могла бы быть бесценной, и она очень хорошо боролась бы с мифологизацией сознания. Вот заложи туда славянского мальчика — и она всё это расчихвостит.

Более того, эта программа подбирает архетип. Например, он закладывает туда подвиг Сусанина. Эта часть его программы очень хорошо продумана по обучению истории. Выясняется, что подвиг Сусанина очень хорошо укладывается в архетип вассальной жертвы, миф каковой присутствует почти во всех идеологиях мира. Я, кстати, думаю, что и Жанна д’Арк отчасти в это укладывается. Но про Жанну д’Арк мы знаем больше, а про Ивана Сусанина у нас есть прописью один документ, где он упоминается, а всё остальное — вымысел. Уже в XVII веке было понятно, что Иван Сусанин — абсолютно мифологизированная фигура. Он существовал реально, но всё, что вокруг него наворочано и надумано — это, конечно, результат очень долгой идеологической обработки.

Мне ужасно понравилась методологическая система. Кстати говоря, сейчас очень многие спрашивают к 1 сентября, а есть ли какие-то новые методики, есть ли открытия в работе учителя. То, что предлагает Троицкий — это безусловное открытие. Я пролистал, кстати, довольно подробно просмотрел его пособия по Великой Отечественной войне, где он привлекает огромное количество документов: немецких дневников, писем, американских историков, российских писем и дневников военнослужащих, тексты сталинских приказов, тексты симоновских дневников и мемуаров — и из этого складывается очень объёмная картина. Там нет дидактики, там нет риторики. Там есть факты, из которых учащиеся вольны делать собственные выводы, иногда полярные. Это такая, я бы сказал, принципиально антидидактическая модель преподавания. Если бы кого-то сегодня заинтересовала эта методика… Я вижу, что он устал уже биться в стену.

Мы всё думаем: а как преподавать историю? Вот Николай Кузин — тоже очень замечательный историк, мой коллега по «Золотому сечению» — придумал такой своего рода статистический метод. Он предлагает детям тезис, а рядом цену вопроса — количество человеческих жизней, которыми за это было заплачено. Индустриализация — пожалуйста. Коллективизация — пожалуйста. Великая Отечественная война — пожалуйста. То есть затраты человеческие — поскольку есть, кстати, очень подробные и опубликованные работы Владимира Алихмана о динамике людских ресурсов в XX веке, и тоже они в открытом доступе находятся. Есть такой метод.

Но мне представляется, что в нынешнем предельно идеологическом преподавании просто глотком воздуха было бы вот это (не постыжусь сказать) открытие Троицкого. Он предлагает, кстати, включать очень активно и смеховые компоненты: карикатуры, лубки, сатиру всякого рода. Ну, это бахтинская такая ересь, сказал бы я. Но на самом деле это, может быть, и великая мысль тоже, ведь без бахтинской карнавализации, без изучения смеховой культуры эпохи невозможно о ней рассказать. Понимаете, невозможно без «Окон РОСТА» рассказывать о гражданской войне, невозможно без анекдота рассказывать о периоде застоя. Синявский говорил: «Два главных вклада России в культуру XX века — это блатная песня и анекдот». Больше этих жанров нет нигде. Поэтому я думаю, что в сегодняшнем, как вы совершенно правильно пишете, «промывании мозгов» педагогические методики могли бы быть интересными. Что делать с этим? Если кого-то заинтересовал рассказ об этих методах, пишите мне на dmibykov@yandex.ru, и я, конечно, вас с Троицким сведу.

«Знакомы ли Вы с литературным творчеством Мика Фаррена?» Увы, нет. Но теперь буду знакомиться.

«До сих нет достаточно чёткого представления, — видимо, у автора нет, — о соотношении литературы и жизни, характере связи между ними, и в более общем плане — о задачах литературы». Это хороший и важный вопрос.

Литература не должна быть жизнеподобной, но она, конечно, должна контактировать с жизнью. «Чем хуже этот век предшествующих? Разве… <…> // Он к самой чёрной прикоснулся язве, // Но исцелить её не мог», — сказала Ахматова о XX веке. Конечно, литература должна прикасаться к самым чёрным язвам. Но не для того же, чтобы их растравлять, верно? Она должна исцелять. А исцелить она может только одним способом.

Понимаете, как вот есть в шизофрении инсулиновый шок, в экономике ценовой шок, шоковая терапия, так и в культуре должен быть эстетический шок. Почему-то шизофреника инсулиновый шок исцеляет (во всяком случае, так считается многими). А эстетический шок — он лучше любых других способов почему-то. Почему — я не знаю. Это очень сложная антропологическая задача, даже Выготский не ответил на этот вопрос в «Психологии искусства». Почему-то эстетический шок вызывает у человека катарсис, вызывает вот это ощущение: слёзы, восторг, пересмотр позиций, покаяние. Ну, как у Житинского в «Арсике»: почему человек, глядя на чёрно-красные цвета, испытывает раскаяние? Этого понять невозможно. Так же и здесь.

Я действительно не понимаю, почему искусство, вызывая шок — метафорой яркой, точным определением, проникновением в психологическую сущность вещей, — почему оно этим способом приводит к нравственному чуду, к нравственному выздоровлению? Вы никакой дидактикой этого не добьётесь. Вы не можете сказать человеку: «Живите дружно, поступайте так, как нужно, и никогда наоборот». Вы не можете этими словами добиться от него эстетического или этического прогресса. Вы не можете человеку объяснить, что такое хорошо, а что такое плохо, и добиться этого понимания. Но вы можете описать летнюю грозу так, что человеку расхочется быть свиньёй. Вот в этом функция искусства — в создании эстетического шока.

Этот эстетический шок бывает очень разной природы. Например, иногда, казалось бы, у писателей, которых при жизни никто не признавал великими, их вообще считали беллетристами… Грин, Куприн, Андреев — это такие авторы, которые обладают, может быть, не самым совершенным вкусом, вкусом несколько пролетарским (да у них и жизнь была не сахарная), но вкус гению не обязателен. Они обладают невероятной яркостью видения и совершенно медвежьей силой письма. Помните, как Тэффи говорила про Алексея Толстого, как Бунин про него говорил: «Писал с силой кита, выпускающего фонтан». Лёгкость, сила, изобразительное волшебство… Достаточно прочитать у Куприна описание летнего полудня в «Белом пуделе» или описание ночной рыбной ловли на скатов в «Листригонах» — и вам жить почему-то хочется. Более того, вам хочется почему-то делать людям добро. Вот это непонятная причина эстетического шока. И почему-то Толстой своими этическими и теоретическими работами не мог добиться того, чего он добивается одной сценой охоты в «Войне и мире» или одной сценой косьбы в «Анне Карениной». Это — великая функция эстетики.

А дальше мы поговорим через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков

И ещё раз привет, дорогие друзья! «Один», с вами Дмитрий Быков. Продолжаем разговор.

«Как Вы оцениваете Дольского? Знакомы ли? Откуда взялся его изысканный, аристократический слог? Он уникален как поэт, что сочетается с большой музыкальностью и виртуозным владением инструментом».

Я очень хорошо отношусь к Александру Дольскому и, разумеется, не только к тем его песням, которые обнародованы на виниловых пластинках, но и в основном к ранним его сочинениям, политически весьма злым, к антивоенным его сочинениям, по-моему, тоже очень остроумным. И вообще мне кажется, что корни Михаила Щербакова, уж если на то пошло, скорее в Дольском, нежели в Киме или в Матвеевой, которых он обычно называет в качестве любимых предшественников. Мне кажется, Дольский на него не то чтобы повлиял, но он работает в сходном направлении. Такое прохладное совершенство некоторых его сочинений — это да. И, конечно, музыкальное совершенство замечательное. Мне кажется, здесь есть некоторое сходство.

Д.БЫКОВ: Есть люди, для таланта которых просто ещё не пришло время

Неожиданно три подряд вопроса от разных людей: «Поделитесь мыслями о романе Горенштейна „Место“, о творчества Горенштейна в целом и в частности об „Искуплении“». Я не знаю, рискну ли я сделать о нём лекцию, потому что это всё-таки писатель чрезвычайно высокого уровня, на мой вкус, очень сложный. И для того чтобы Горенштейна правильно понимать, нужно, по крайней мере, очень хорошо знать историю и практику иудаизма. Например, «Псалом» — его ключевой роман — невозможно обсуждать без этого.

В своё время я предпринял некие усилия к тому, чтобы напечатать в России не изданный до сих пор у нас и вышедший крошечным тиражом в Штатах в издательстве SLOVO роман Горенштейна «На крестцах». Это такая огромная пьеса в 17 действиях. Просили очень дорого, у меня нет таких денег — 15 тысяч евро хотели за его публикацию. Кстати, этот роман меня очень разочаровал, когда я его прочёл. Там есть несколько гениальных сцен, но в целом это масса довольно однообразного и, как мне показалось (даже мне на моём дилетантском уровне), псевдонаучного текста. Если факты не совпадают с концепцией, то тем хуже для фактов. Ну, бог с ним.

Горенштейн, вообще-то, был гениальным драматургом. «Детоубийца» в замечательной постановке «Государь ты наш, батюшка» Фоменко и в особенности «Бердичев» — это две великие пьесы. «Споры о Достоевском» похуже, на мой взгляд. Горенштейну очень вредила его желчь, его публицистичность, его дурной характер и манера откликаться на массу раздражающих вещей в современном мире. Но при всём при том по изобразительной силе, по глубине мысли Горенштейн не имеет себе равных в поколении. Такая повесть, как «Искупление»… Я далеко не убеждён, что я понимаю все её смыслы. Но сама мысль о том, что Великая Отечественная была искуплением для мира и после этого мир должен переродиться — конечно, это мысль великая, хотя и очень жестокая. И вообще Горенштейн — писатель жестокий, натуралистический, страшный. Он один из многих, кто на меня очень сильно влиял самим строем фразы, в особенности на оправдание. Слава богу, что никто этого не замечает, потому что мало кто читает Горенштейна. Но я это влияние всегда признавал.

Что касается «Места». В России всего два романа с отрицательным протагонистом, которого автор не любит. Не надо пытаться доказывать, что Самгин имеет сходство с Горьким. С Ходасевичем имеет; скорее всего, и написан как акт мести Ходасевичу. Но вообще Самгин — это персонаж, которого Горький всю жизнь лютейшим образом ненавидел, больше всего ненавидел. Как писали они с Андреевым — «группа интеллигенции „Мы говорили“» (есть у них в шуточной пьесе такой персонаж). Вот это Самгин: искусство быть всегда правым, омерзительное искусство ничтожества быть всегда правым. При том, что он не смог же написать смерть Самгина, потому что он понимал, что Самгин — сноб, а сноб всегда умирает красиво (ему не безразлично, как он выглядит), даже героически, если взять уход Ходасевича, без единой жалобы.

Я не хочу сказать, что Ходасевич — ничтожество. Но ведь многие приёмы Ходасевича — быть, казаться и выглядеть умнее всех — это, конечно, взято оттуда. И, конечно, очерк Ходасевича о Горьком — это типичный Самгин о своём создателе. Самгин ведь очень неглуп, он талантлив, он страшно привлекателен. Вот это первый отрицательный протагонист в русской литературе. Читаешь, как будто гранату глотаешь.

А вторая история — это, конечно, страшный роман Горенштейна «Место», — роман о том, как человек выгрызает место в жизни. Мне интереснее всего третья и четвёртая части этого романа, где речь идёт уже о Москве и московских квазиинтеллектуальных кружках эпохи. Как замечательно сказал когда-то Владимир Якименко, очень хороший литературовед, а впоследствии экономист: «Писатель выбирает в герое не того персонажа, которого можно назвать правильным или хорошим, а того, которого можно назвать типичным». Поэтому герой «Самгина» — Самгин, а не Кутузов, скажем. Помните, там есть такой партиец? Так же и здесь.

Собственно, главный герой «Места», которого так точно Новиков в своей пародии назвал Иудышевым (конечно, к Щедрину восходит эта вещь, конечно, он такой Иудушка), — это типичный герой эпохи. Это такой советский Растиньяк, который не лишён всех положительных растиньяковских качеств: упорства, переходящего в упёртость, ума, живости, обучаемости. Он, конечно, злобное ничтожество, но при всём при этом он человек, много пострадавший, много потерпевший. И страшно сказать — в нём есть внутренняя линия. В Горенштейне тоже ведь сидел этот вечный комплекс неудовлетворённого больного тщеславия, амбиций, желания быть «одним из», поэтому он и был, может быть, так невыносим в общении. «Место» — это попытка разделаться, расправиться с самим собой, и попытка отважная, героическая. Мне очень нравится эта книга, хотя читать её неприятно.

Я вообще люблю читать книги неприятные. А Гэддиса приятно читать, «J R»? Или в особенности… Меня тут спрашивают о «Деревянной готике» [«Carpenter's Gothic»]. Или легко ли читать самый знаменитый — по знанию, узнаванию — его роман «Recognitions»? Нет, конечно, очень неприятно. Есть книги, которые вообще рассказывают о мучительной попытке выбиться в люди. И они, как правило, проникнуты ненавистью к людям. Что ж тут поделать? Это такая необходимость.

Кроме того, Горенштейн был очень метафизически глубок. И то, что он думал о русских и евреях — это очень сложно и очень радикально. Я не возьмусь это анализировать, — и не потому, что боюсь навлечь громы какие-то на свою голову, а потому, что есть смирение некое у меня.

О Тимуре Кибирове не хочу я говорить, потому что это современник, живой поэт, живущий рядом с нами. Ещё не прошло триста лет, как говорят китайцы. Хотя он, конечно, замечательный автор.

«Как Вы относитесь к раннему творчеству Оруэлла, в частности к „Coming Up For Air“?» Почему раннему? Не такой уж и ранний. Конечно, «Да здравствует фикус!» — блистательный роман, замечательное сатирическое произведение, ужасно трогательное и смешное. Да, поздний Оруэлл жесток и разочарован, а ранний — горяч, в нём много горячего отрицания, горячей романтики. Мне кажется, ранний Оруэлл заканчивается на Испании, на «Памяти Каталонии», там произошло главное крушение идеалов. Я очень хорошо отношусь к раннему Оруэллу. И, кстати, меня больше всего поразило (я писал об этом), что его всегда считали плохим художником и хорошим мыслителем, а оказалось наоборот.

«Мне кажется, Вы всё-таки идеализируете современную молодёжь. Я знаю много преподавателей вузов в регионах, которые сейчас жалуются на ужасно низкий уровень знаний первокурсников…» — и так далее. Видите ли, в чём дело? Дорогой metrofuture, я знаю огромное количество людей, которые считают современную молодёжь сплошь подряд идиотами. Так считать легко и приятно.

Есть две глупые крайности. Одни заискивают перед молодёжью и говорят: «Такой умной молодёжи не было никогда! Мне скучно со старпёрами, вроде моих ровесников. Я тянусь, стремлюсь к молодёжи! Она так глубока, так всё схватывает!» — это такая попытка, задрав штаны, бежать за комсомолом. А есть другая крайность: «Все они ничтожества, все они дураки». Иногда впадаю то в ту крайность, то в эту — в зависимости от настроения и от того, сколько я спал накануне.

Но честно могу вам сказать: такого яркого и блистательного поколения, как то, что я вижу сейчас, особенно среди провинциалов, я не видел никогда. И куда бы я ни поехал, я это вижу. О причинах мы можем догадываться. Наша задача сейчас — сделать так, чтобы эти люди не выродились. Вы правильно пишете, что многие были… Действительно, в 70–80-е годы тоже ведь было очень много вундеркиндов. Явление вундеркинда, явление акселерата — это явление скорее 70-х годов, когда появились эти хорошо накормленные дети, которые стали обгонять в росте. Но я бы не сказал, что поколение акселератов так уж пропало. Всё, чем мы питаемся сегодня — это поколение вундеркиндов 1962–1964 годов. Это и Пелевин, и Володя Вагнер, Царствие ему Небесное, главный и лучший педагог своего поколения; это и Валерий Тодоровский, это и Щербаков в частности. Да нет, вообще поколение 1962–1964 годов было, по-моему, абсолютно великим, — вот те, кому только что 50. Велединский. Я не думаю, что это поколение пропало. Это тоже было следствием очень интересного сдвига. Да, «дети оттепели». То, что сегодня мы столкнулись с чем-то небывалым, вы это увидите очень скоро.

«Одна вечерняя программа на „Эхе“ сегодня озаглавлена: „Стыдиться или не стыдиться России?“. Как можно стыдиться России, Дмитрий? Тогда ведь надо или уезжать, или помирать». Я тоже не очень это понимаю. Помните, когда Пелевина спрашивали, по какому пути пойдёт Россия, он отвечал: «Не знаю. Как абстрактное понятие может пойти по метафизическому». Куда абстрактное понятие может пойти по метафизическому? Это очень точно.

Д.БЫКОВ: Никакого застоя нет. Это типичный заморозок

Я не думаю, что можно так ставить вопрос. Кашин — он же политический публицист очень талантливый. Его задача — сделать так, чтобы его колонку обсуждали, чтобы она будила мысль. Это такая часть журналистской риторики: «А можно ли стыдиться России? А можно ли не стыдиться?»

Если говорить лично про меня, то я, наоборот, Россией горжусь, потому что, невзирая на все пропагандистские усилия, несмотря на всё зомбирование, она сохраняет удивительную внутреннюю цельность и непричастность к происходящему. Это тоже палка о двух концах. Меня тут просили пореже употреблять слово «амбивалентный», но один-то раз за программу можно. Мне кажется, что эта амбивалентность отражена очень точно в русской пословице: «Из нас, как из дерева, — и дубина, и икона».

Вы знаете, конечно, новый уже анекдот, да? Когда Россия спрашивает, как выбраться из экономических трудностей, американцы отвечают: «Just economy». На что русские говорят: «Ну, иконками так иконами».

Так вот, понимаете, и дубина, и икона. С одной стороны — конечно, икона, потому что этот народ остаётся волшебно непричастным ко всем зверствам, которые делаются от его имени. С другой — дубина, потому что действительно некоторые зверства периодически ощущаются. В смысле дубина народной войны.

Мне кажется, что внутренняя цельность российского народа заключается в его великолепном умении дистанцироваться от происходящего: «Власть — это где-то там». У нас общество спектакля в чистом виде, потому что одна и та же пьеса играется в разных декорациях на протяжении семи веков. В ней четыре действия: Революция, Заморозок, Оттепель, Застой. Периодически самые активные зрители приглашаются из партера на сцену и умудряются даже растащить кое-что из декораций. Но галёрка сидит всё равно у себя на галёрке, и пока ей есть чем там шуршать — грызть орехи, шуршать шоколадками, возможность свистеть иногда, — пока у них есть эта возможность, они будут на это спокойно смотреть. А потом, когда им покажется, что в буфете заканчивается еда, они или перестроят театр, или разрушат его и восстановят на новом техническом уровне.

Россиянин (чем я горжусь, в общем) относится к происходящему как зритель, он не участвует в политике лично. У этого есть свои минусы, потому что это, как говорил Искандер, «порождает ситуацию взаимной безответственности власти и общества». Да, это так. Но у этого есть и свои огромные плюсы, потому что фашизировать это общество невозможно, у него иммунитет к любой правде, оно ни во что не верит до конца. Как говорил Белинский: «Русский человек произносит имя Божие, почёсывая себе кое-где». Он говорит об образе: «Годится — молиться, а не годится — горшки покрывать». Этот цинизм заложен очень глубоко. И так было всегда, до иммунитета к советской пропаганде. Вот этим я горжусь. То, что построить в России тоталитарное зверское общество нельзя — это внушает мне определённые надежды.

В этой же связи очень хороший вопрос пришёл на почту: «Удалось ли Германии избавиться от фашизма? Что Вы в этой связи думаете о послевоенной немецкой литературе — в первую очередь о Бёлле и, конечно, о „Фаустусе“ Манна?» Я говорил немножко об этом, но не вижу греха повториться.

Я считаю, что Германия не избавилась от фашизма, Германия погибла вместе с фашизмом. Бывает рак, и в этом случае рак захватил огромную часть общества, подавляющую. Если бы это были пассивные наблюдатели за фашизмом, но — нет. Это были, как писал Андрей Платонов в «Мусорном ветре», «толпы девушек с глазами, наполненными влагалищной влагой», когда они созерцали фюрера. И это было абсолютно точно. Это была страна, которая поверила в своего фюрера. И не какие-то ирреальные, фантастические 86%, а настоящие 90% поддерживали его. Она за это поплатилась — она была стёрта с лица земли.

Китай выжил, потому что культурная революция прошла, не задевая массы. Вернее, масса делала, что положено, ритуально, но не верила в глубине души. Понимаете, как? Она на уровне автомата, как автомат, это отрабатывала, а хунвейбины потом покаялись, сказали: «Нам задурили голову, мы не понимали», — те, кто выжил, конечно.

Вопрос «Выживет ли Россия после того, что она сейчас испытывает?» упирается в одно: насколько глубоко население верит в оболванивание и во впариваемые ему мантры? На мой взгляд, оно мало верит в это. Оно вообще ни во что не верит. Оно верит в какие-то несформулированные вещи, от прямого формулирования которых оно бежит. Что это за вещи, я не могу сказать. В «ЖД» я попытался часть из них угадать. Это какая-то смесь христианства, язычества, древних верований, поэзии. У нас же очень поэтический народ, очень мечтательный. Он всё время, упёрши взгляд в пустоту, думает о чём-то высоком и прекрасном и не участвует в низменных вещах, вроде политики. Это внушает мне мысль, что Россия эту эпоху переживёт и восстановится.

А вот Германия, да, не пережила. Действительно тот германский дух, который мы знали и который они знали, на этом просто закончился. Да, случилось самоубийство нации. Не восстанавливаются после таких вещей. Понимаете, есть вещи, которые необратимые. И в «Докторе Фаустусе» есть попытка возвести происходящее к Вагнеру, к Ницше, может быть, к легенде о Фаусте. И как-то ясно, что корень ещё глубже, — корень, может быть, в Лютере, а может, в нибелунгах. В общем, к катастрофе это вело с самого начала. И вернуть эту ситуацию уже нельзя.

«Как Вы относитесь к Ромену Гари?» Лучше, чем к Эмилю Ажару, лучше, чем к той реинкарнации позднего Гари, который решил продлить молодость и начал писать под псевдонимом гораздо более дерзновенные вещи. Может быть, Ажар был не менее талантлив, но дискурс Гари — такой лирический и сентиментальный — мне ближе. Он — сентиментальный французский Хемингуэй. Мне очень нравятся у него рассказы, единственная его книга рассказов «Птицы прилетают умирать в Перу» и в особенности, конечно, «Самая старая сказка» в гениальном переводе моего друга Серёжи Козицкого, это блистательный рассказ. Да и вообще хорошие рассказы у Гари. «Дальше ваш билет недействителен» — хороший роман. «Белая собака». «Обещание на рассвете» — вообще прекрасная книга, такой катехизис для всех маменькиных сынков.

Вопрос: «Дима! Ты стыдишься России?» — спрашивает меня с какой-то стати vadim023, с которым я никогда не пил на брудершафт. Вадим, вы что, забылись, стыд потеряли? «Тебе стыдно, что ты получил хорошее образование, тебе стыдно своих родителей и друзей? Скажи нам вслух, не стесняйся! Ведь ненавидеть свою страну — это так круто, так либерально!» Вадим, вы ничего не знаете о либерализме. Кто вам сказал, что либерализм и патриотизм исключают друг друга? Ведь ненавидимые вами англосаксы… Я так подозреваю, что ненавидимые. Простите, если вы их любите, но мне кажется, что вы их ненавидите. Англосаксы ужасно любят свою Англосаксию.

Если же говорить совсем серьёзно, то почему вы считаете заслугой России то, что я получил хорошее образование? Это я его получил, понимаете, в достаточно трудных условиях, с трудом поступив. Не надо считать всё, что я сделал, исключительной заслугой Родины. Я и без вас, Вадим, очень люблю мою Родину и, невзирая на таких, как вы, я до сих пор никуда из неё не деваюсь и никуда не денусь! Вадим, я должен вас этим обеспокоить и, может быть, даже огорчить. Так что вы стараетесь напрасно.

«Что в романе Стивенсона „Остров сокровищ“ не так, если Голливуд до экранизации не дошёл?» Как не дошёл? Помилуйте. В конце концов, вся пиратская франшиза — это и есть экранизация штампов из «Острова сокровищ». И были экранизации, чего уж говорить. Конечно, Вербински придумал такой пиратский миф, в котором и Стивенсон тоже на равных правах входит в это.

«Ваше мнение о творчестве Урсулы Ле Гуин? Я очень люблю романы „Левая рука тьмы“ и „Планета изгнания“». «Планету изгнания» не читал. «Левая рука тьмы» — блистательный роман. Когда-то Роберт Шекли в интервью мне сказал: «Урсула Ле Гуин блестяще доказывает, что женщина, не обладая логическими навыками мужчины, обладает гораздо более развитым воображением. И вообще воображению вредна логика». «И вообще лучше всех Урсула», — он всегда это говорил.

Вопрос про ДНР не могу освещать, не владею информацией.

«Можете ли Вы что-нибудь сказать о творчестве поэта Александра Дельфинова?» Нет, Иван. К сожалению, я не по всякому поводу могу что-нибудь сказать.

«Ваше мнение касательно творчества Ирвина Шоу?» Очень хороший писатель. «Богач, бедняк» мне особенно как-то нравился в детстве. Я понимаю, что это плохой вкус, и вы меня сейчас, конечно, всячески закидаете тряпками, но мне ужасно нравится «Ночной портье». Не тот «Ночной портье», который сняла Лилиана Кавани, а тот «Ночной портье», который в годы моего детства печатался в «Неве», и мы с матерью рвали друг у друга из рук эту «Неву» на даче. Великолепная вещь — «Ночной портье». Такой очаровательный, такой горький, такой печальный роман! Роман об авантюристе, у которого не получилась главная авантюра. Трогательная, хорошая книжка.

«Иуда Иисуса не предавал, а выдал верующим, наивно полагая, что они провозгласят Его своим царём». Нет, это было не совсем так. Я уже говорил о том, что в последнее время оправдание Иуды — очень модный тренд.

«Как Вы думаете, почему известные люди, деятели культуры, шоу-бизнеса в большинстве поддерживают упыриную власть? Они действительно верят, что все идёт в правильном направлении?» Да нет. Ну что вы? Правильно сказал Миндадзе: «На 90% — пиар, на 10% — страх, выгода и корысть». «Неужели они соглашаются и молчат, заткнув свою совесть?»

Понимаете, какая штука? Подавляющее большинство деятелей культуры очень высоко оценивает себя любимых. Они считают, что если они… Ну, поддержат они эту власть — но зато они получат возможность для своего уникального творчества! Почему все эти люди осуждали Пастернака? Потому что у них в столе лежали нетленки (им так казалось), и они думали: «Вот я сейчас выскажусь против этого Пастернака — что ему будет? Его всё равно любит Шведская академия. А у меня зато напечатают нетленку», — где сказана четверть правды о колхозной деревне. Это так омерзительно всё! Они думают, что они покупают будущее своей литературе. Я гораздо скромнее отношусь к тому, что я делаю, и поэтому мне не нужно никаких в этом смысле гарантий. Я же не деятель шоу-бизнеса, чтобы хорошо к себе относиться.

Д.БЫКОВ: Это самый трагический рассказ о любви, который написан в советское время

«Какое Ваше отношение к творчеству Михаила Задорнова?» Давайте всё-таки выбирать слова. Почему «творчество»? Надо говорить «работа», «деятельность».

«Расскажите о Вашем отношении к Валерию Попову, — рассказывал в прошлый раз. — „Две поездки в Москву“ — моя настольная книга». Ура, ура! Спасибо, дорогой antiglo, я с вами согласен. «„Две поездки в Москву“, — как говорил сам Попов, — попытка сочетать Хармса с Буниным: хармсовская парадоксальность и бунинская точность». Это самый трагический рассказ о любви, который написан в советское время. Это и не Юрий Казаков, и не Трифонов, и не Аксёнов, а это великие «Две поездки в Москву».

Мы вернёмся к этому разговору через три минуты. Нет? А, у нас ещё есть время. Значит, не через три минуты.

«Ваше развёрнутое мнение о Марио Варгасе Льосе?» «Город и псы» — замечательная книга. Ну и «Тётушка Хулия», конечно. Понимаете, я не такая всё-таки фигура, чтобы о Марио Варгасе Льосе говорить подробно. Астуриаса я знаю. Я знаю Рульфо. Что там знать? Две с половиной книги. Я знаю Маркеса, которого очень люблю. А Марио Варгас Льос никогда не был моим настольным писателем, хотя Перу — одна из моих любимых стран мира. Мне кажется, что он несколько монотонен, такое у меня есть ощущение. И мне кажется, что если бы он написал один великий роман, было бы лучше, — как получилось с «Педро Парамо». Но всё равно он, конечно, замечательный автор.

«Как Вы относитесь к утверждению: „Компьютерные игры — следующий этап развития сюжетного искусства вслед за литературой и кинематографом“?» Положительно, потому что это моё утверждение. Я несколько раз говорил подобные вещи.

«Знакомо ли Вам творчество барда Олега Медведева?» Ну, кому оно не знакомо, особенно среди фэндома? Конечно, «Амазарский ястреб», да и не только это. Он очень талантливый человек. Сложные и прекрасные мелодии, виртуозное исполнение. В Сиэтле живёт мой друг, который является как раз его главным пропагандистом и выпускателем его пластинок. Бывало, как едем через Штаты, так у нас всю дорогу поёт Олег Медведев. А уж «Вальс Гемоглобин» я просто наизусть знаю и считаю, что это, кстати, выдающееся произведение. Олег, если ты меня слышишь, я тебе большой привет передаю! И вам всем рекомендую «Вальс Гемоглобин».

«Как Вы относитесь к писательскому творчеству Павла Санаева?» Хуже, чем к режиссёрскому. По-моему, всё-таки «Нулевой километр» был очень яркой историей. Но мне нравится, конечно, «Похороните меня за плинтусом».

«Можно ли поставить на одну книжную полку „Войну и мир“, „Тихий Дон“ и „Дети Арбата“?» Поставить можно. «Дети Арбата» явно должны стоять на другой полке.

А вот теперь всё-таки пауза.

НОВОСТИ

Д. Быков

Продолжаем разговор. «Один», Дмитрий Быков в студии.

«Ваше отношение к творчеству Маканина?» Было время, когда чтение Маканина и позиционирование себя в качестве любителя Маканина гарантировало вам звание интеллектуала. Я тогда не очень хорошо к нему относился, потому что не хотел принадлежать к этой снобской тусовке. Но впоследствии я понял, что всё-таки отношение к тексту не должно зависеть от контекста так сильно. И я тогда внимательно прочёл и «Предтечу», которая мне представляется самой значительной его вещью, и «Гражданина убегающего», и «Ключарева и Алимушкина». Выше всего многие (Веллер, например) ставят «Где сходилось небо с холмами». Это, конечно, выдающаяся проза, но мне как-то «Предтеча» больше нравится. И очень мне нравится «Андеграунд». Поздний Маканин нравится мне меньше, это естественно, но «Андеграунд» — выдающееся произведение.

Понимаете, меня, конечно, раздражает царапающий такой, нарочито путанный маканинский стиль, но некоторые вещи, такие как «Буква „А“» и особенно «Сюр в Пролетарском районе (помните, где рука гоняется за человеком), — выдающиеся произведения. Мне кажется, это такой опыт фантастического реализма, которого не было в России никогда, очень дотошного в деталях. И, конечно, мне нравится «Лаз», вот сама метафора, масштабность этой метафоры при тоже абсолютной достоверности быта. Очень здорово написано, посмотрите. Во всяком случае, сейчас даже более актуально, чем было.

«Актуален ли сейчас Лев Толстой и „За что?“?» — и приводится огромная цитата. Да, невероятно актуален.

«Два вопроса по „ЖД“, — спасибо. — Оценочное описание художницы Иды — это взгляд Волохова или Ваш собственный?» Если вы помните, у Волохова день рождения 20 декабря, и он вообще вполне автопортретный — может быть, единственный мой автопортретный персонаж. Моё отношение совершенно совпадает. Взгляды Волохова, эти всякие высказывания Волохова (типа «Если какое-либо утверждение верно, то верно и противоположное»), поведение Волохова в разговоре с Эверштейном — это всё абсолютно мои ощущения.

«Нет ли у неё живых прототипов?» Знаете, сколько их, этих живых прототипов? Но не те, которые вы называете. Мало ли их таких? Их таких полно. «Не навеяно ли описание процесса превращения в васек геймановским проваливанием в трещины мира в романе „Задверье“?» Да я тогда ещё не читал Геймана. Это же я писал с 2000 года по 2005-й, этого тогда не было. Спасибо вам большое.

«Что с Вашей страницей в ЖЖ (ru-bykov.livejournal.com)? Большая часть информации и линков с неё удалена». Это какие-то проблемы у модератора Алексея Евсеева. Если я могу чем-то ему помочь — Лёша, если вы меня сейчас слышите, — я готов. Я ведь не веду это сообщество. Это делают героические доброжелатели, которых я лично даже и не знаю. Ну, Лёшу я видел один раз. Я к этому никакого отношения не имею. Конечно, я никогда бы не стал выкладывать свои публикации отдельно в одном месте, просто чтобы не было видно, как часто я повторяюсь. А не повторяться нельзя.

«В своё время Вы заявили в эфире „Эха“, а потом и написали в „Новой газете“, что никогда не придёте больше на „Дождь“, если он изменится под влиянием акций…» Нет, я говорил совершенно о другом. Я говорил о том, что если он вернётся в эту кабельную сеть, вот тогда я не приду. Он не вернулся. Они живут за счёт компьютерных всяких сборов, переводов. Их только в Интернете можно смотреть.

Вертинский… Да, очень люблю Вертинского.

Д.БЫКОВ: Это была страна, которая поверила в своего фюрера

«Слушал Вашу лекцию про Аксёнова. Ваше мнение по поводу романа „Редкие земли“? Мне показалось, что это полный бред. Он просто взял аванс у издателя и не смог ничего придумать. Может, я чего-то не понял?» Миша, должен вас разочаровать: вы чего-то не поняли. Вы прочтите предыдущие две части трилогии — «Мой дедушка — памятник» и «Сундучок, в котором что-то стучит», — и вам всё станет понятно.

«Дмитрий Львович, что было в Вашей голове в 20 лет?» Примерно то же, что и сейчас. Я с 14 лет очень мало меняюсь. И мне внутренне где-то сейчас 24 года, когда я себя хорошо чувствую. Когда плохо от того же недосыпа или переутомления — ну, 25. А вообще БГ когда-то замечательно сказал: «До сих пор любого человека старше пяти лет я воспринимаю как очень взрослого». В 20 лет я уже очень многое понимал, но я не всё мог выразить тогда. А понимал я примерно всё то же. Я знаю всё примерно с возраста семилетнего. Просто я привыкаю к этому. Вот есть люди, которые в процессе жизни до всего доходят, а я наоборот — я с самого начала, с первого своего года в школе, достаточно сурового, примерно понял, как здесь всё устроено. А на привыкание к этому, на попытки это полюбить ушли следующие 40 лет.

«Что символизирует общий финал сюжетной линии Аньки и Громова в „ЖД“?» Примерно то же, что Громов и говорит — попытку объединить милосердие и долг. Это христианское сознание.

«В своих лекциях Вы неоднократно упоминали о своих христианских и в то же время модернистских воззрениях. Поделитесь опытом, как можно сочетать христианство (нематериальную доктрину, объясняющую мир сверху-вниз) с модерном (по сути, материализмом)?» Очень просто.

Видите ли, есть некоторый этос, есть некоторый поведенческий модус, и он у христианства и модерна абсолютно одинаковый — это самопожертвование на грани саморастраты. Обратите внимание, в модернистском жизнетворчестве человек уничтожает себя разными способами. Модернизм — это как раз замечательный пример того, как Христос открылся не искавшим его. Помните: «Откроюсь не искавшим Меня»?

Кстати говоря, об одном из главных модернистов — о Ницше — Пастернак сказал: «Он шёл к христианству с другого конца, абсолютно с другой стороны. И почти дошёл, но остановился в полушаге». Я, кстати, думаю, что самопожертвование, саморастрата, безумие Ницше — это вполне христианские вещи. Неважно, что он учил и проповедовал, а важно, как он жил. А жизнь его — аскетическая, подвижническая — была во многих отношениях христианской. Я должен вам сказать, что написать «Антихристианина» в условиях насквозь ханжеской морали, в условиях религиозного кризиса XIX столетия — это очень христианский жест.

Действительно, иногда Христос открывается материалистам. В модерне, в его жизнетворчестве, в единстве жизни и принципов, в необходимости постоянно платить жизнью за принципы очень много христианского. Ведь и в Сократе много христианского, хотя он был до Христа. Мы же не можем назвать христианами только тех, кто исповедует христианские символы веры и соблюдает посты. Это совершенно не так. Можно быть христианином до Христа, и даже не зная о Христе. Помните, как отец Сергий (Касатский), когда он встречает Пашеньку, говорит: «Я жил для людей, думая, что живу для Бога, а она живёт для Бога, думая, что живёт для людей». И таких людей очень много. И это очень модернистская как раз точка зрения, потому что модернизм во многом отрицает церковь. Но Христос, мне кажется, это поощряет, как Господь поощрял Фауста, по мнению Гёте. Так что здесь противоречия нет.

«Назовите, пожалуйста, двух-трёх российских писателей XX века, чьи биографии Вам кажутся наиболее насыщенными». Знаете, самая насыщенная биография была у Дмитрия Быстролётова, но назвать его «главным писателем XX века» я бы… Это разведчик советский. Была очень интересная и насыщенная биография и Юлиана Семёнова. По этому случаю есть хорошая рефлексия у Трифонова в рассказе «Победитель». Кстати, лекция про Семёнова будет 21 сентября, я попробую об этом поговорить.

Тут просят сказать расписание лекций. Я помню только, что 21-го Семёнов, а 24-го Догилева у нас в гостях, живая и настоящая. 15-го будут две лекции о Бродском. Тут спрашивают, на какую идти. Это по вашему выбору, они разные будут. Первая — о Бродском периода ссылки. И вторая — о Бродском периода изгнания, потому что его отношение к Русскому миру в это время менялось.

«Знакомы ли Вы с тем, что делает Алесь Рязанов?» Ещё бы не знаком! Группа «Тутэйшыя» вызывала у меня живейший интерес в 80-е годы. Я предполагаю, что это действительно, может быть, крупнейший белорусский поэт эпохи.

«Подскажите лучших историков. Относите ли Вы к ним Гумилёва?» Ещё раз говорю: Гумилёв не историк. Он того же жанра, что Даниил Андреев с «Розой Мира» или Панин со своими пустотами и густотами. Это ещё одна всеобщая теория всего, очень талантливая, конечно, но я не могу к этому относиться серьёзно, потому что это совершенно антинаучно — вот эта идея космических вспышек, приводящих к пассионарности. Масса фактов, которые в это не укладываются.

Я не специалист, но я вижу, интуитивно понимаю, что теория Гумилёва — это отражение его веры в диких людей, его любви к Азии (и вообще любви ко всякого рода дикости) и ненависти к цивилизации. Он такой шпенглерианец же: он противопоставляет культуру и цивилизацию, не понимая, что это взаимообусловленные понятия. Ладно, я об этом не буду распространяться.

Но естественно, что наши сторонники Гипербореи, арийских теорий ухватились за Гумилёва двумя руками: «Мы — молодая раса. Мы дикие, мы необузданные. Нам культура враждебна и цивилизация враждебна. Мы — творцы новой культуры». Понимание дикости как пассионарности и хамства как пассионарности тоже сейчас очень распространено. Но Гумилёв прекрасно писал, он был замечательным поэтом («Конь вдоль берега морского»). Только, я думаю, наследие великих родителей помешало ему реализоваться в этой области. А какой был бы поэт!

Лучший автор-историк, на мой взгляд, — Юзефович. Вот он человек объективный. Он видит историю, именно как объективный процесс, как пьесу, и видит не самое интересное. Мне не понятен его интерес к Унгерну, очень противен сам Унгерн, в котором я нахожу некоторые сходства, например, со Стрелковым. По-моему, Стрелков — его типологическое повторение, даже они похожи чем-то внешне. Но я восхищаюсь, конечно, книгой «Самодержец пустыни». И кто же ею не восхищался в нашем поколении?

«Послужил ли роман Пелевина „Числа“ толчком для написания „Квартала“?» Нет. Но привет ему там передан — там, где есть разговор о роли чисел, о том, что новая этика, возможно, будет аморальной, что это будет этика, основанная на числе, на математических последовательностях, а не нравственных.

«Сегодняшние дни — это реакция на либеральные преобразования 90-х годов или застой перед грядущими головокружительными изменениями?» Никакого застоя нет. Это типичный заморозок.

«Почему студенты филологических факультетов педагогических вузов не видят разницы между хорошей и плохой поэзией?» Потому что у них не воспитывают вкус. А воспитать вкус очень просто, это вполне рациональная категория. Есть люди, этим одарённые, а есть люди, у которых вкус воспитан.

«Знакомы ли Вы с Патриком Ротфуссом, автором „The Name Of The Wind“?» Нет, к сожалению, не знаком.

«Что Вы думаете о Джонатане Франзене?» У Франзена был один гениальный роман «The Corrections», просто великий роман. «Свобода» значительно слабее, но всё равно она очень хорошо написана. Сейчас он заканчивает роман, вот там и посмотрим. По-моему, блистательный социальный сатирик, человек очень точный.

«Вы часто говорите, что не любите Достоевского, но в „ЖД“, как мне показалось, Вы предлагаете идею особого русского православного пути». Нет, как раз не предлагаю. Как раз я предлагаю общечеловеческий, ну, другой, во всяком случае, путь — не особый, не тот, который предлагают люди из описанной там организации «Белая сила».

«Изменилось ли в ту или иную сторону Ваше мнение о Саакашвили?» Нет. У меня и так было о нём, по-моему, довольно взвешенное мнение.

«Зачем Вы попросили, чтобы Вас не фотографировали?» Это такая самоирония, не более того, приём такой — подпустить в конце интервью немного самоиронии.

«Согласны ли Вы с тем, что ботаники и хулиганы — это одного поля ягоды? И те, и те другие страдают от комплекса неполноценности. Ботаники предпочитают прятаться, а хулиганы переносят свой комплекс на других и борются с ним, нападая на слабых». Нет. Конечно, нет. Понимаете, когда вы говорите о комплексе… Если у человека нет комплекса неполноценности, то он, мне кажется, неполноценен. Вот такое у меня есть ощущение.

Д.БЫКОВ: Это человек, который себе разрешил бесчеловечность

Мы слишком часто называем комплексами чужие кодексы, чужие правила поведения. Я не думаю, что у бо́танов есть комплекс. Бо́таны — это люди, которые интересуются миром, которые ему открыты, которые хотят его изучать и познавать. А хулиганы — это люди… Понимаете, это два типа разной реакции на непонятное. Бо́тан, увидев непонятное, хочет его понять и по возможности использовать; хулиган, увидев непонятное, хочет его разрушить. Грубо говоря, Маяковский… «То, что мне не принадлежит, не должно существовать. Уничтожу всё, что не хочет быть моим», — это одна позиция. Я не скажу, что это позиция хулигана. Ну, назовите это позицией пассионария. А другая позиция: «Как прекрасно то, что мне не принадлежит! Как прекрасно всё чужое! Как оно интересно!» — это лирическая позиция. Я не знаю, у кого она ярче всего выражена. Думаю, что у Лермонтова, например. Может быть, у Пушкина.

«Стоит ли читать книгу „Средний пол“ Евгенидиса или не стоит тратить время?» Если у вас его много, почему бы и не прочитать? Вообще всякая книга полезна.

«Какие писатели имеются в виду у Житинского в кворуме 12 бессмертных писателей?» Я не могу сейчас так сразу сказать, кто там имеется в виду. Мне следовало бы перечитать этот кусок, кто там любимый поэт, и тогда бы я вам сказал точно. Могу совершенно точно сказать, что один «человек с длинным лицом и бесцветными глазами, похожий на старого волка» — это Блок. «И автор не сразу узнал в нём любимого своего поэта». Понятно, почему это Блок. Помните, Чуковский вспоминает о его волчьем лице в последние годы? И не сразу его узнал автор, потому что он страшно изменился. Я просто знаю, что Блок был любимым поэтом Житинского, и Житинский всегда читал со слезами: «Когда в листве сырой и ржавой…» — и так далее. Кто второй — мне надо уточнить. «Прямые непокорные волосы, падавшие на лоб. Моложе других, но именно его формулу использовал синклит…» Это мне надо перечитать, этого я сейчас не вспомню.

«Как Вы относитесь к творчеству Тимура Шаова?» Я очень люблю Тимура, мы с ним дружим, иногда вместе выступаем.

«Нет ли у Вас желания посвятить передачу Юрию Шевчуку?» Недостаточно знаю творчество его, особенно раннее, но вообще — с удовольствием, потому что Шевчука очень люблю. Вот позавчера с большой радостью разговаривал с ним по телефону и узнал, что он заканчивает новый альбом.

Резкий отзыв о Владимире Короткевиче. Очень приятно.

«Что Вы думаете о Мишеле Турнье?» Не настолько знаю, чтобы иметь мнение. Дайте время, наберусь сил.

«Вопрос о Валентине Иванове. Судя по роману „Русь изначальная“, в нём было что-то черносотенное». Да не что-то черносотенное, а он начал с абсолютно черносотенного романа «Жёлтый металл». И вообще он входил в неформальный «Русский клуб» так называемый. Да, Валентин Иванов — действительно ровно то, что вы и заподозрили.

«Как Вы выучили английский язык?» В английской спецшколе.

«Что Вы можете интересного рассказать про современную украинскую прозу? Жадан, Андрухович, Дереш, Денисенко, Забужко, Роздобудько, Макаров». Жадан — очень хороший поэт. Проза его мне не нравится, скажу об этом честно. Я не смог прочесть «Ворошиловград», мне было трудно и скучно. Вообще романы его я, к сожалению, не могу читать. Но поэт он исключительный, особенно рифмованные стихи. Он поэт класса Слуцкого, мне кажется. Андрухович — то же самое могу сказать о стихах. Проза его совсем мне не интересна. Дереш — замечательный писатель, вундеркинд, рано начал. Прекрасная фантастика. Денисенко не знаю. Забужко мне нравится, но это не значит, что это плохо. У Забужко я читал только «Полевые исследования». Роздобудько не читал, Макарова не читал. Есть Никитин, хороший русскоязычный автор. Да нет, в Киеве очень много интересных писателей. Я дружил одно время с очень многими харьковскими замечательными поэтами, пока с ними не произошло то, что произошло. К сожалению, здесь между нами уже барьер непереходимый.

«Как Быков-критик относится к Быкову-писателю?» Прямо скажем, без особенной придирчивости. Если бы я мог писать лучше, я бы писал лучше. Быков-критик понимает, что Быков-писатель старается. Когда человек старается, мне это нравится.

«Кого Вы можете назвать лучшим из ныне существующих поэтов?» Понимаете, я не могу вам сказать ничего о лучшем из ныне существующих, потому что лучших выделять бессмысленно. Я вам могу рассказать о моём недавнем литературном открытии (может быть, вам это понравится).

Я прочёл стихи Веры Кузьминой. Вера Кузьмина живёт в Каменск-Уральском, она работает медсестрой, ей 40 лет. Стихи она пишет последние 5 лет. Она получила приз на конкурсе «Заблудившийся трамвай». Она пишет довольно… Знаете, вот такого яркого ощущения дебюта у меня не было, может быть, со времён Марины Кудимовой. Она и похожа немного на Марину Кудимову, но лучше, как мне кажется. И она похожа немножко на Марию Аввакумову, которую потом тоже унесло в какое-то безумие. Я помню её стихи: «Но ты очнись, потухший свет, скорей! // Зачем ты спишь, когда не спит еврей?» Но мне казалось, что начинала Аввакумова очень ярко. Я помню, как Слепакова восторженно её приветствовала и говорила: «Вот! Мясо, мускул есть в стихах».

Так вот, Вера Кузьмина. Очень большая её подборка появилась сейчас в «Дне и ночи», хорошем красноярском журнале (можно найти в журнальном зале), и в одном петербуржском альманахе (не вспомню сейчас название) лежит буквально целая книга её стихов. Она, как и Борис Рыжий — такой поэт Урала, несколько упивающийся, по-моему, иногда чрезмерно уральской местной экзотикой, диковатостью и несколько демонстративной пьяной несчастностью, — в общем, поэт настоящий. Видно, что она очень хорошо владеет инструментарием современного стиха.

Понимаете, что появляется иногда? У неё появляется такая довольно противная, к сожалению, интонация… Я вам сейчас попробую продемонстрировать. Интонация: «Ну да! А что? Да, вот мы такие! Мы — русские. Мы самые несчастные, поэтому самые лучшие». Её может унести в том же направлении, в котором унесло Аввакумову. Но у неё есть лирическая сила, лирическое чувство, есть свои интонации — ну, есть свой материал. Поэт вообще должен приходить со своей территории. И у неё есть этот быт полудеревенской, окраинной уральской жизни, этих двухэтажных деревянных бессмертных домиков, этого белья, которое сушится на верёвке, этих тёплых вечеров, когда сидят хмельные мужики. У неё очень точно подборка в «Дне и ночи» названа — «Совки». Она, как мне кажется, настоящий поэт.

Но посмотрите, куда её может унести и что, по-моему, неправильно. Кстати говоря, я говорил о том, что Бродского делают имперским поэтом. Как видите, корневая Россия сопротивляется. Вот её стихотворение «Бродскому и не только» с эпиграфом «На Васильевский остров // Я приду умирать…»:

Гаражи, да сараи,

Да дощатая гать…

Что ты, Бродский, забаял?

Что придёшь умирать?

Расскажу, как, до дому

Не дошедши — на кой? —

Я к проулку Речному

Прижималась щекой,

А старуха Парася

У ворот подняла:

«Эко чо, напилася…

Ведь спалишься дотла.

Шибко быстро да просто…»

И отчистила грязь.

Твой Васильевский остров

Маловат для Парась.

Что ты баешь: по-скотски?

Мол, холопская кровь?

Как презрительно Бродский

Вскинул рыжую бровь!

«К равнодушной Отчизне…»

Слышь, во все времена

Нам Россия — для жизни,

Вам — для смерти дана.

Мы не братья и сёстры

Перед нашей страной:

Вам — Васильевский остров,

Нам — проулок Речной.

Отвратительное стихотворение. Отвратительное прежде всего по такой интонации высокомерия. Кто она такая, чтобы обращаться к Бродскому — «слышь»? Надо всё-таки уважительно разговаривать с поэтом. Почему, собственно говоря, тот факт, что она сильно напилась в проулке Речном, как-то поднимает её над Васильевским островом? Это очень плохо. И, Вера, если вы меня сейчас слышите, очень плохое стихотворение вы написали — по-человечески плохое и эстетически. Это тем более обидно, что у вас есть превосходные стихи, стихи, которые выдают в вас блистательные зачатки. И мне очень жаль, что в самое ближайшее время, наверное, вас будут приватизировать критики, типа Бондаренко. А вы не давайтесь, не давайтесь! И ужасно мне тоже нравится:

На осевших сосновых воротах

Досыхает рыбацкая сеть.

Мне охрипшей прокуренной нотой

Над провинцией тихой лететь.

Здесь ответы — лишь «по фиг» и «на фиг»,

Здесь, старушечью келью храня,

С чёрно-белых простых фотографий

Перемёршая смотрит родня,

Здесь в одном магазине — селёдка,

Мыло, ситец, святые дары,

А в сарае целует залётка

Внучку-дуру — бестужи шары.

Половина из нас — по залёту

Заполняет родную страну…

(Блестяще сказано!)

Мне — охрипшей прокуренной нотой

По верхам — по векам — в глубину —

В ласку тёплой чужой рукавицы,

В стариковский потёртый вельвет…

Дотянуть. Долететь. Раствориться.

Смерти нет. Понимаете? Нет.

Вот какая густая фактура, какая точность деталей! Блистательные стихи! А мне скажут, что это пошло, что это традиционализм какой-то. Да я вообще традиционалист, я такой же «совок», и мне ужасно это нравится. Вот замечательное стихотворение «Всего лишь сохнет бельё»:

На вокзале гудят электрички,

После дождика город просох.

Осыпаются яблони-дички

На колени уставших эпох.

(Это очень здорово сказано тоже.)

Сушит ветер трусы-парашюты,

Ползунки и футболки мужей.

Под заборами кашка и лютик,

Над заборами — синяя гжель.

И на лавках сидят с разговором —

Каждый тёплому вечеру рад —

Работяги, студенты и воры,

Пиво пьют и ментов матерят.

Я не буду дальше читать, но это очень хорошее стихотворение, любовью большой проникнутое. Понимаете, как-то удивительно: как только человек впадает в пафос, тут же ему изменяет литературное чутьё; а пока он просто пишет о том, как он любит всё это, всё у него получается, и вообще он большой молодец.

Д.БЫКОВ: Эстетический шок бывает очень разной природы

Заканчиваю отвечать на вопросы, пришедшие в письмах. Их тоже очень много. Спасибо. Меня тут спрашивают, большая ли переписка. Переписка огромная. Я больше 80 писем получаю перед каждой программой, и ещё 20 откровенного спама, в смысле, полного бреда, на который и отвечать не стоит. Преобладают вопросы всё более сложные, и мне очень трудно.

«Как Вы относитесь к творчеству Ирвина Уэлша?» Никак, абсолютно. Я понимаю, что это хороший писатель, но он совершенно мне не близок.

«Мартин Иден — лишний человек или сверхчеловек?» Блестящий вопрос, очень точно характеризующий вообще ситуацию Джека Лондона. Видите ли, всякий сверхчеловек (особенно если это превышенная человечность, человечность в квадрате) становится лишним в какой-то момент, он не соотносится с эпохой. Мартин Иден гибнет именно потому, что эпоха его вытесняет. Это совершенно точно.

«Как Вы относитесь к творчеству Умки?» С восторгом — с 1987 года, когда попал на её подпольный концерт. С 1987 года помню наизусть:

Их ожидает мука адова,

Но я не верю им.

И только Соня Мармеладова

На коленях перед ним.

«Как Вы относитесь к Марку Нопфлеру?» Не знаю его совсем.

«Что Вы думаете по поводу снятого в Норвегии сериала?» Не знаю об этом сериале, поэтому не могу пока…

«Что Вы можете сказать о творчестве Эдгара Берроуза в общем и целом, и в частности о Барсумском цикле?» Берроуз вызывает у меня чувства очень сложные. Я понимаю, что это очень талантливо, и понимаю, что это совершенно не моё. Я понимаю, что это бессмысленно запрещать и, по-моему, это бессмысленно рекомендовать.

«Как Вы относитесь к УДО Евгении Васильевой?» Господь ничего не делает зря. Он создаёт замечательные пары, замечательные сопоставления. И когда в один день, 25 августа (этот день войдёт в историю обязательно), Васильева выходит по УДО, причём в тот же день, немедленно, а Сенцов получает 20 лет — это классическое «Отпусти нам Варавву!». Хочется спросить: «А как же? Ты просишь отпустить бандита, — помните этот диалог, да? — а бродячего философа требуешь казнить? Мальчик ли я, Каифа?» Это довольно мрачная ситуация, на мой взгляд. Я поздравляю Евгению Васильеву, как и Ходорковский, с освобождением, но есть серьёзный вопрос.

Ой, как быстро всё! «Хотелось бы взглянуть на программу Троицкого». Да, конечно, я с Юрием вас познакомлю обязательно. И вообще мне очень приятно, что так мгновенно возникает отклик.

«Любите ли Вы Dire Straits?» Слушать люблю, а так — нет. То есть я их слушаю, но я не понимаю их идеологию, ничего о ней не знаю. А вообще, конечно, это очень люблю.

«Некоторым людям даётся много разных талантов: они и кино снимают, и стихи пишут. У других ярко выраженный талант в одной области. Есть люди со способностями, а есть бездари. Существует мнение, что каждый человек имеет талант, но не каждый может его раскрыть. Что Вы об этом думаете?»

У меня есть такое стихотворение в «Песнях славянских западников» — «В России блистательного века». Там в чём дело? Есть люди, чей талант раскроется потом и чей талант сегодня просто не востребован и не понят.

Мой сосед, угрюмо-недалёкий, —

По призванию штурман межпланетный:

Лишь за этот жребий недолётный

Я терплю его ремонт многолетний.

Штробит он кирпичную стену

На завтрак, обед и на ужин,

Словно хочет куда-то пробиться,

Где он будет кому-нибудь нужен.

Вот у меня такое чувство, что есть люди, для таланта которых просто ещё не пришло время. Может быть, есть люди, чьи таланты относятся к глубокому архаическому прошлому — сегодня, например, гениальные кузнецы или потрясающие корабелы. Но дело в том, что у Господа ничего не пропадает, и гениям древних ремёсел себя есть куда поместить. А вот гениям будущих ремёсел — нет. Может быть, и мои какие-то таланты были бы востребованы только потом.

«Как Вы оцениваете литературные качества книги „Как закалялась сталь“?» Видите ли, если бы у неё были плохие литературные качества, не вышло бы ничего, она бы не повлияла. Она очень хорошо написана. Знаете, я читал одну литературоведческую работу (она хранится у меня где-то) в сборнике «Истоки» о том, что если изучить подлинную биографию Николая Островского, становится видно, что он выдумал половину, он мифологизировал собственную биографию. Он был гениальным писателем, он умел сочинять, он был именно прекрасным сочинителем. Главное достоинство этой прозы не в достоверности (там нет никакой достоверности), а в потрясающе созданном авторском образе, в образе абсолютного фанатика: растратить себя, уничтожить себя, целиком себя стереть об жизнь, как стирается мел об доску.

Д.БЫКОВ: Наша задача сейчас — сделать так, чтобы эти люди не выродились

«С какими поэтами Серебряного века Вы могли бы дружить? Например, с Гумилёвым?» Мог бы. Он, мне кажется, был такой мальчишка. Вы знаете, мы бы сначала очень долго друг к другу присматривались, мы бы другу не нравились, как Маяковский с Бурлюком, задирали бы друг друга. А потом мы бы вместе поехали в Африку, он взял бы меня в путешествие и убедился бы, что я при всей своей капризности довольно вынослив, что я могу не роптать, переезжая экватор на верблюде, хотя мне очень неудобно. Были в моей жизни всякие путешествия. Я думаю, мы бы сдружились в Африке. Потом он бы, наверное, меня активно склонял к вступлению в «Цех» и соблюдению цеховой дисциплины. Я думаю, что ему стихи мои не то чтобы нравились, но он бы ценил их внятность.

«Вы говорили о своей любви к ленинградским писателям 70–80-х. Как вы относитесь к творчеству полярных писателей Даниила Гранина и Андрея Битова?» «Полярных» — хорошо сказано. Нет, они совсем не полярные. На самом деле они даже во многом схожи. Всё-таки это такая интеллектуальная рефлексия. Я люблю Битова… Мне надо закругляться. Про Гранина чуть позже.

РЕКЛАМА

Д. Быков

А теперь в программе «Один», как и всегда в её последней четверти, что-то вроде лекции. Был обещан Лем. Я понимаю прекрасно, что по моим интеллектуальным способностям (да и по вашим тоже) Лем — всё-таки пока ещё вершина недосягаемая.

Лем, конечно, писатель XXI века, в расчёте на который он и работал. Но корни его, безусловно, в XX веке, и мы в меру своих сил можем попытаться эти корни понять. Конечно, главное в Леме — это то, что он появился как результат Второй мировой войны. И не только как результат пережитой им личной катастрофы, когда мальчик из любящей и весьма состоятельной семьи пережил спасение по поддельным документам, гибель почти всех родственников, ужас фактически уничтоженной Польши, пережил всё это во Львове. Строго говоря, во Львове прошло его безоблачное детство. А что потом произошло со Львовом впоследствии, вы знаете: Львов оказался советским. Но в это время Лема там уже не было. И большая часть его дальнейшей жизни прошла в Кракове.

Лем оставил замечательные воспоминания о своём львовском счастье. Когда началась война, ему был 21 год, и он успел сформироваться как книжник с необычайно высоким IQ. Он никогда не избавился от шока, который ему случилось пережить во время Второй мировой. И все его попытки написать новую литературу, другую литературу, написать другое, альтернативное человечество, выдумать другую форму эволюции, как в «Формуле Лимфатера», конечно, с негодными средствами, — всё это попытки убежать от той истории, которая есть.

Он вспоминал в своей немецкой автобиографии «Моя жизнь» о своём детстве и говорил, что уже тогда он выдумал всю философию «Высокого замка», игру в «Высокий замок», игру в другую жизнь, в другую документацию, в другую антропологию — выдумал себя другого. Это была такая форма защиты. Но, безусловно, верно и то, что вся его последующая жизнь была попыткой отказаться от человеческого. Действительно, Лем — писатель зачеловеческий.

Удивительно здесь другое. Удивительно, что назвать его безэмоциональным язык бы, конечно, не повернулся. В этом смысле все попытки назвать его «Борхесом от фантастики», на мой взгляд, гроша не стоят, потому что главная эмоция у него с Борхесом абсолютно разная. Борхес — это всё-таки, как это ни странно, писатель радости. И на его фоне даже Честертон, о котором он замечательно говорил: «Честертон вовсе не фанатик, а невротик», — даже Честертон трагичен и несчастен. А Борхес испытывает счастье, копаясь в своих книгах. А когда он слеп, кажется, что он счастлив оттого, что ему больше не видеть всей этой дряни, что он погружен в абсолютно герметичный мир. Идеал мира по Борхесу — это Вавилонская библиотека.

А что касается Лема, то основная эмоция Лема — это та тоска, тот страх, которым пронизано, например, «Расследование», поведение главного героя и все эмоции главного героя в этом романе; это трагическая, тоскливая, недоумённая душа Криса в «Солярисе»; это интонация скорби — скепсиса, но и скорби, — которая пронизывает позднего Лема, начиная с «Гласа Божьего».

Главная интенция Лема — это тоска и неустроенность; очень неспокойный, очень неприятный, очень неправильный мир. И не понятно, можно ли его спасти. Скорее всего, нельзя. Надо придумать ему альтернативу. Отсюда — постоянное желание нащупать какой-то внеморальный, внечеловеческий костяк мира. Отсюда — уверенность в непознаваемость мира и в невозможность контакта, которая, вероятно, ярче всего выражена в «Фиаско». Я бы сказал, что итоговый, последний роман Лема не просто так называется «Фиаско». Это та оценка, которую он выставил человечеству в целом.

У него есть прохладный академический юмор: «Звёздные дневники», «Сказки роботов», «Кибериада». Ведь это он придумал альтруизин, это замечательное вещество, которое позволяет окружающим испытать те же чувства, в том числе и физические, которые сейчас ощущают люди рядом с ними (и поэтому огромная толпа собирается возле дома новобрачных в первую брачную ночь). Вообще Лем выдумывает всегда такие довольно забавные пародии на христианскую мораль. Альтруизин: невозможно иначе заставить человека понять другого, кроме как заставив его физиологически пережить то же, что это другой переживает.

Но даже юмор Лема — это, в общем, юмор отчаяния. По большому счёту всё, что он написал — это разные попытки придумать что-то вне человека, как раз как-то выйти за человека. И может быть, именно поэтому одной из самых отчаянных попыток была идея, о которой меня здесь, кстати, спрашивали в отдельном письме, — идея бетризации, которая так вдохновляет человечество в «Возвращении со звёзд». Помните, вернулся нормальный человек, а человечество живёт тихо, мирно, все добрые, потому что всем им сделана бетризация — подавления всех элементов агрессии. И всё, на этом закончилось развитие. И в результате, когда герой встречает женщину, которая ему понравилось, она не одна, но её спутнике даже не может её защитить. У него даже не возникает собственнического инстинкта. Ну, увели — и ладно. Забрали — и пожалуйста. К тому же этот всё равно здоровее.

Вот то, что будет с человечеством без агрессии, Лем понимал прекрасно. У него, кроме того, была замечательная пародийная антиутопия «Мир на Земле» — помните, о том, как всё оружие выделилось на Луну и там продолжало между собой воевать. И оно породило эту смертельную убийственную пыль, которая, попав на Землю, опять продолжала воевать, потому что человечество не может выделить из себя своё зло. Такая тоже вечная фантазия на тему доктора Джекила и мистера Хайда.

Главное для Лема — это, конечно, страшный, непознаваемый мир, окружающий нас, и иллюзорность наших попыток, этических попыток прежде всего, иллюзорность навязать миру тот или иной закон: христианский, этический, эстетический, какой угодно. Мир не принимает человека, мир отторгает его на всех этапах.

Более того, «Маска» — по-моему, самое удачное из малой прозы Лема — замечательно ставит вопрос о том, может ли программа сама перепрограммировать себя. И получается, что не может. Человек не может стать результатом собственного воздействия, потому что, даже если он попытается убежать от предназначения, это предназначение всегда его настигнет. Лем неоднократно признавался, что больше всего в жизни его занимает соотношение случайности и закономерности. И, в общем, он приходит к выводу (нигде внятно не прописанному, но чувствуется, слышится у него этот вывод), что всё-таки закономерность сильнее, что всё-таки мир организован по неким законам. Другое дело, что эти законы принципиально человеком не познаваемы, потому что — вот здесь внимание! — эти законы принципиально бесчеловечны.

Д.БЫКОВ: Я Россией горжусь

Что же делает человек в мире, по концепции Лема? Он строит для себя такую спасительную камеру — отчасти тюремную, отчасти космическую, исследовательскую, — которая называется «культурой». Вот культура — это попытка продышать какую-то лакуну, какой-то тёплый воздушный пузырь в этом тотально ледяном и тотально нерациональном мире. Человек вообще в принципе, по Лему, алогичен.

И надо сказать, что одно из самых сильных и страшных объяснений лемовской философии содержится в «Гласе Божьем». Я просто прочту этот кусок, который когда-то меня потряс. Вот все говорят, что безэмоциональный Лем, холодный Лем. Посмотрите, какой страшный Лем на самом деле:

«Его схватили на улице вместе с другими случайными прохожими; — это воспоминания Раппопорта, одного из участников проекта, — их расстреливали группами во дворе недавно разбомблённой тюрьмы, одно крыло которой ещё горело. Раппопорт описывал подробности этой операции очень спокойно. Столпившись у стены, которая грела им спины, как громадная печь, они не видели самой экзекуции — место казни загораживала полуразрушенная стена; <…>

Раппопорту запомнился молодой человек, который, подбежав к немецкому жандарму, начал кричать, что он не еврей, — но кричал он это по-еврейски (на идиш), видимо, не зная немецкого языка. Раппопорт ощутил сумасшедший комизм ситуации; и тут всего важнее для него стало сберечь до конца ясность сознания — ту самую, что позволяла ему смотреть на эту сцену с интеллектуальной дистанции, — вообще главное, что есть для Лема в мире — это интеллектуальная дистанция. — Однако для этого необходимо было — деловито и неторопливо объяснял он мне, как человеку „с той стороны“, <…> найти какую-то ценность вовне, какую-то опору для ума; а так как никакой опоры у него не было, он решил уверовать в перевоплощение, хотя бы на пятнадцать-двадцать минут — этого ему бы хватило. Но уверовать отвлечённо, абстрактно не получалось никак, и тогда он выбрал среди офицеров, стоявших поодаль от места казни, одного, который выделялся своим обликом. <…>

Это был бог войны — молодой, статный, высокий; серебряное шитьё его мундира словно бы поседело или подёрнулось пеплом от жара. Он был в полном боевом снаряжении. <…> Экзекуция шла уже давно, с самого утра, пламя успело подобраться к ранее расстрелянным, которые лежали в углу двора, и оттуда разило жарким смрадом горящих тел. Впрочем — и об этом не забыл Раппопорт, — сладковатый трупный запах он уловил лишь после того, как увидел платок в руке офицера. Он внушил себе, что в тот миг, когда его, Раппопорта, расстреляют, он перевоплотится в этого немца.

Он прекрасно сознавал, что это совершенный вздор. <…> Но это как-то ему не мешало, — напротив, чем дольше и чем более жадно всматривался он в своего избранника, тем упорнее цеплялось его сознание за нелепую мысль; <…> тот человек словно бы возвращал ему надежду, нёс ему помощь. <…>

Хоть он и обращался к нам, мы не были для него людьми. Пусть даже мы в принципе понимаем человеческую речь, но людьми не являемся — он знал это твёрдо. И он ничего не смог бы нам объяснить, даже если бы очень того захотел».

Это гениальная метафора мира. Мир относится к людям (бога в лемовском мире нет), как этот немецкий офицер. Он прекрасен, он совершенен, и мир совершенен (посмотрите, какие пейзажи), но он не может говорить с человеком, — человек его не поймёт, у него принципиально другая этическая система. Это очень страшное прозрение. И мы надеемся после смерти перейти в этот мир, стать его частью. Это, конечно, наблюдение гениальное. И только во время такой войны можно вообразить себе этот принципиально расчеловеченный мир, когда увидеть квинтян, условно говоря, как в «Фиаско», можно только в момент гибели, в момент катастрофы. И Лем, наверное, допускает — но допускает, как Лагерквист в своей трилогии «Трудный миг», — что в момент смерти мы всё поймём, мы увидим наконец себя со стороны, вне плена наших предрассудков, но поделиться этим ни с кем уже не успеем.

Мне больше всего нравится из Лема «Расследование» (странным образом не «Солярис», а именно «Śledztwo»), потому что это вещь, во-первых, самая страшная. Я бегло напомню её сюжет. Это детектив без развязки. В Англии дело происходит, в конце 50-х годов. Там в моргах неожиданно начинают двигаться трупы. Может быть, они не двигаются, а их кто-то перекладывает. Два обстоятельства сопутствуют этим явлениям: во-первых, всегда туман; во-вторых, всегда рядом с моргом обнаруживается какое-нибудь маленькое животное, щенок или котёнок. Вот такой абсолютно иррациональный, расчеловеченный сюжет.

Д.БЫКОВ: Внутренняя цельность российского народа заключается в его великолепном умении дистанцироваться от происходящего

Тут что важно? Важно, что Лем в принципе очень точно проник в природу жанра: чем дальше семантически между собой разнесены приметы кошмара, тем это страшнее. Когда на месте преступления находят пистолет — это не страшно. А вот когда на месте преступления находят плюшевого зайца — это страшно. И когда фигуры двигаются, одновременно возникает туман и одновременно маленький котёнок рядом — это очень страшно. И, кроме того, виновником произошедшего объявляется человек, который всего лишь вывел эти статистические закономерности, потому что для нас всегда в происходящем виновен тот, кто это происходящее первым познал.

«Расследование» представляется мне очень глубоким и умным, потому что это первый роман Лема, где доказана, где выведена в центр повествования принципиальная непознаваемость мира. Лем был уверен в том, что литература будет существовать не всегда. Он был уверен в том, что искусство конечно. Поэтому он и сам всё больше отходил от искусства (которое, кстати, удавалось ему блестяще) и всё больше переходил к публицистике.

Меня тут спрашивают, что я думаю о «Сумме технологий». «Сумма технологий» во всяком случае очень точно предсказала одну вещь — то, что человек развивается в сторону сращения с машиной. Машина эволюционирует, как мы знаем из «Мира на Земле», да и вообще из прочих его текстов. Они эволюционируют в сторону миниатюризации, а человек эволюционирует ко всё большему с ними сращению. Конечно, будет механическая или направленная, или автоэволюция. Это замечательная лемовская идея.

Вообще Лем, конечно, очень укоренён… И само название «Сумма технологий» — понятно, что оно восходит к Фоме Аквинскому и к «Сумме теологии». Кстати, это не единственный текст, который так назывался, их было много. Лем восходит, разумеется, к той религиозной католической прозе, к тем латинским трактатам, в которых пытаются заняться рациональным богопознанием, познать Бога. Лем так же упорно, так же рационально доказывает непознаваемость Бога, его отсутствие. Или точнее: «Это ведь для нас всё равно — есть он или нет. Это неважно, потому что мы всё равно не можем его познать».

Человек не может вырваться за пределы своего Я, маска мешает ему. Почему маска? Потому что мы всегда — та программа, которая обречена видеть и понимать только то, что она может. Она не может стать больше и шире. Человек недостаточен. Чувство острой недостаточности человека пронизывает всё, что Лем написал. И поэтому за его рациональными, почти трактатными сочинениями слышится такая горячая тоска, такая зубоскрежещущая печаль.

Но почему резко выделяется из всей этой сферы «Солярис»? Вот это мне кажется очень важным. Конечно, как мне представляется, в версии Андрея Тарковского, изобразительно прекрасной и даже целительной, роман несколько олобовел. Понимаете, там есть опять-таки ненавистная Лему попытка свести проблематику романа к христианской морали, а ведь «Солярис» не про то. «Солярис» весь в его последней фразе: «Я верил, что ещё не прошло время жестоких чудес».

По Лему, мир — жестокое чудо. Ведь и немецкий офицер у него прекрасен, сказочно красив. Просто он жесток, но он жесток потому, что ему человеческое в принципе не понятно, ему не понятны страдания этих жалких евреев, которые трясутся за свою жизнь, которые вообще непонятно кто для него. Есть абсолютная прекрасность, абсолютное чудо.

Кстати говоря, мы же не знаем, почему Солярис — этот бесконечно прекрасный и страшный океан слизи с его удивительными, безумно прекрасными формами, с его загадочными симметриадами, островами, с его кружевной пеной, — мы же не знаем, зачем Солярис подбрасывает эти копии, эти клоны людям на станции. Есть версия (и этой версии придерживается Тарковский, ему это надо), что это больная совесть мира, что он подбрасывает им тех, перед кем они виноваты. Но на самом деле он просто подбрасывает им тех, кого они любят. А именно перед теми, кого мы любим — перед ребёнком Бертона, перед Хари Криса — они больше всего и виноваты.

Кстати, в «Солярисе» тоже есть очень много страшных недоговорённостей. Я, например, до сих пор не знаю, каким образом Сарториус уничтожал эти фантомы с помощью соломенной шляпки. Помните, Agonia perpetua? Что он делал? Продлённая агония с помощью соломенной шляпы, этот жёлтый круг соломенной шляпы, который появляется в эпизоде. Лем — мастер таких гениальных и страшных недосказанностей. (Во что превратились вставные зубы Ондатра?)

Но при всём при этом Лем в «Солярисе» как раз довольно внятен. Это такая довольно понятная аллегория. Мир демонстрирует нам жестокие чудеса. Он и сам есть жестокое чудо. Жестокость заключается в том, что он принципиально неэтичен, и всякая этика, всякая попытка отыскать закономерности смешна. Но надо уметь наслаждаться, надо уметь любить то, что нам он даёт, — любить эти его пейзажи прекрасные и непостижимые. Потому что какая-нибудь речка, текущая по земле, если посмотреть на неё сторонним взглядом, она так же таинственна, глубока и непостижима, как и Солярис.

Мы живём в Солярисе, и Солярис нам подбрасывает эти творческие галлюцинации, в сущности стимулирует наше творчество. И мы не знаем, зачем он это делает: то ли он будит таким образом нашу совесть, то ли он пытается нам сделать приятное. Ведь Солярис подбросил Хари Крису именно для того, чтобы ему было хорошо, чтобы ему было с кем спать, в конце концов. Он же не знает, зачем это. Может быть, это вообще гигантский безумный ребёнок, который так играет с людьми. Безусловно, «Солярис» с его ощущением прекрасного — да, страшного, но всё-таки гармонического чуда — у Лема довольно резко выделяется, потому что в остальном Лем всё время настаивает на принципиальной непознаваемости мира.

Отдельно, наверное, следовало бы сказать о «Рукописи, найденной в ванной», которая представляется мне таким кафкианским абсурдом, очень похожим по интонации, конечно, на «Понедельник начинается в субботу», на «Сказку о Тройке» и в особенности на «институтскую» часть «Улитки на склоне». Но вот что удивительно. Когда Лем описывает абсурд и безумие, он не так убедителен. Главная трагедия Лема — это трагедия рационального сознания перед прекрасной замкнутой непостижимостью мира. А шутки его — как раз это шутки довольно умственные, довольно головные, холодные.

И, конечно, всегда вспоминается мне фолкнеровская мысль: глупость человечества не просто выстоит, а она победит, она бессмертна. Помните «Дознание пилота Пиркса», когда Пирксу надо было любой ценой вычленить человека среди киборгов? И он его вычленил. Не потому, что поведение киборга было рациональное, не потому, что киборг не обладал фантазией (они и воображением могут обладать). Победила слабость, непоследовательность. Пиркс повёл себя непоследовательно, он отдал неправильную команду — и на этом, собственно, прокололся герой.

И поэтому мрачно-оптимистический вывод Лема заключается в том, что если и есть на свете что-то человеческое и что-то бессмертное, то это слабость, глупость и непоследовательность. Если вдуматься, то этот вывод тоже очень оптимистический. Вот меня тут спрашивают: «А как жить в мире, где главной гордостью считают Путина?» А вот так и жить — гордиться.

Вернёмся через неделю. Пока!


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024