Скачайте приложение, чтобы слушать «Эхо»

Купить мерч «Эха»:

о Сергее Довлатове - Петр Вайль - Интервью - 2000-08-25

25.08.2000

В прямом эфире радиостанции "Эхо Москвы" Петр Вайль.

Эфир ведут Николай Александров, Сергей Бунтман.

С.БУНТМАН: Вчера исполнилось 10 лет со дня смерти Сергея Довлатова. Мы бы хотели поговорить и о Сергее Довлатове, и о том, кто такие мы сейчас, как мы его читаем, как мы изменились. От этого ведь меняются книжки, наверное. В свое время Тернье, "Полет вампира", книжки наполняются кровью. Какие мы, какой Довлатов 10 лет спустя?

П.ВАЙЛЬ: Я думаю, что Довлатов за эти 10 лет окончательно превратился в современного классика. Это единственный случай в современной литературе. Нечто подобное произошло с Венедиктом Ерофеевым, но за гораздо более длительный срок. Я говорю о прозаиках, потому что в поэзии есть Иосиф Бродский. Взлет Довлатова произошел стремительно, и страшно жаль, что он не дожил совсем чуть-чуть до своей всероссийской славы. Он умер за несколько дней до своего 49-летия. Как раз тогда, в 1990, 1991 году, начинался разворот его славы, которой он очень хотел. Единственное, чего он хотел в жизни, это стать писателем. Все, что делал Довлатов, было подчинено одной этой идее. В этом смысле он был мономан, хотя он был человек совершенно живой, со своими слабостями, пристрастиями, о которых можно отдельно поговорить. Тем не менее, все подчинялось литературе, все превращалось в литературу. Буквально еще год, и он бы понял, что он попал. Он был очень сомневающийся в этом смысле человек.

С.БУНТМАН: До этого славы не было? Ведь читали же все время.

П.ВАЙЛЬ: Как ни странно, нет. В своем родном Ленинграде Довлатов был на правах младшего. Он был при компании известных ленинградских литераторов, но он был начинающий. Таким он приехал в эмиграцию. Он поехал из Ленинграда в Таллинн только для того, чтобы стать писателем, потому что там был шанс опубликовать книгу, и книга была почти-почти опубликована, но все-таки почти. Только поэтому он эмигрировал, это был единственный мотив. Он жил в Америке, в Нью-Йорке, чему я был свидетелем в течение 12 лет. Он не жил американской жизнью, он был сам по себе. Только для того, чтобы стать писателем.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Когда мы говорим о довлатовской славе, Довлатов - один из тех очень немногих русских писателей, которых публиковал журнал "Ньюйоркер" - один из самых, если не самый престижный американский журнал.

П.ВАЙЛЬ: Да, это одна из если не загадок, то парадоксов. Действительно, Довлатов попал в американскую хорошую литературу. Действительно, "Ньюйоркер" - один из самых престижных. До Довлатова из русских там публиковал свою прозу только Набоков. Может быть, дело в том, что для Довлатова вообще характерна (те, кто его читают, это видят) американская техника письма. Если он на кого-то похож, то на великих американцев: вначале на Хемингуэя, которым он увлекался, потом несколько отошел, как это часто бывает, на Стейнбека, на Селинджера, на Шервуда Андерсона, которого он обожал. Может быть, эта простота фразы, эта чистота стиля Вообще Довлатов стилист. Всем ясно, что такое стиль Зощенко. Понятно, это ярко, это бьет по ушам и по глазам. Или Бабель. Или Ильф и Петров. Но что такое Довлатов-стилист, совершенно не понятно, потому что он пользуется самыми простыми словами, пишет короткими фразами, у него почти нет метафор, у него нет гипербол.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Может быть, отсюда само требование, которое перед собой ставит Довлатов: в одном предложении не употреблять слова, начинающиеся с одной буквы?

П.ВАЙЛЬ: Это он сделал исключительно для того, чтобы не писать быстро. Это тоже замечательный писательский урок. Он только для этого и придумал. Это правило довлело с такой дикой силой, что он готов был назвать Париж столицей Англии, если там уже было слово на ту же букву. Но это только для замедления писания, чтобы писать аккуратно и медленно. Вы, Сергей, спросили с самого начала, что такое Довлатов сейчас. Я думаю, эта чистота стиля - это самое главное и есть, потому что когда каждый второй москвич каждую вторую фразу начинает со слов "на самом деле" "На самом деле, который час?". - "На самом деле, полвторого".

С.БУНТМАН: А нечетные - с "как бы".

П.ВАЙЛЬ: Да. А слово "задействовать", которое раньше употребляли только колхозные бухгалтеры, сейчас говорит опять-таки каждый второй. Штамп вообще удобная штука, слов нет. Это как пароль, как формула в математике. Но уж коль ты литератор, то единственный способ в такой ситуации сохранить индивидуальность и стиль - это пользоваться чистым русским языком. На этом фоне поток довлатовской прозы - совершенно чистый, без всякой примеси - производит ошеломляющее и оздоровляющее впечатление. Довлатов и в жизни никогда не пользовался жаргонными фразами. Я не помню его ругающимся матом. Он мог ввернуть матерное слово, но только к месту. Совершенно чистейший литературный язык. Сейчас становится понятно, что это и есть индивидуальность.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: По-моему, или Вы, или Александр Генис писали, что один из мифов - это довлатовские импровизации. На самом деле, это тщательно подготовленные устные рассказы. То есть и здесь он выступает как писатель. Или это не так?

П.ВАЙЛЬ: Совершенно точно. Сергей был очень слабый импровизатор и слабый полемист. Он в споре проигрывал заведомо более слабым противникам. Он был рассказчик историй. Таких рассказчиков историй мне уже в жизни никогда не увидать. И тут стоит горько пожалеть, что Довлатов умер. В таких случаях принято говорить, что книги его живут, продаются. Да, замечательно, книги продаются, читаются, их любят и будут любить. Но Довлатов - устный рассказчик значительно превосходил себя как письменного рассказчика. На это работали все козыри: изумительный тембр голоса, густой баритон.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Неужели никто не записывал?

П.ВАЙЛЬ: Записывали. У меня дома хранится повесть "Иностранка", вся наговоренная Довлатовым. Но это не то. Это не чтение. Это как театр у микрофона. Кроме того, внешность, изумительные манеры. Довлатов-рассказчик был непревзойденным, именно рассказчик, а не импровизатор. Мне приходилось с ним работать на радио "Свобода", и он всегда категорически отказывался от прямого эфира. Он знал, что он проиграет сам себе, и не хотел этого.

С.БУНТМАН: Даже если перед ним был бы собеседник?

П.ВАЙЛЬ: Да. Он очень тщательно это проверял.

С.БУНТМАН: Вторая часть моего вопроса была о том, какие мы 10 лет спустя, читающие Довлатова. Вы говорили о чистоте стиля. Как мы ее впитываем? Уже целое поколение научилось читать и подросло за это время.

П.ВАЙЛЬ: О чистоте стиля мы уже немножко поговорили. Это оздоровляющее довлатовское влияние, по-моему, только усиливается, поскольку становится штампованным язык. Я не в том смысле, что о языке нужно как-то беспокоиться. Язык побеспокоится сам о себе. В этом смысле я категорически против всякой паники и вмешательства: давайте бороться с англицизмами или с чем-то еще. Ничего, слава Богу, галлицизмы пушкинского времени прошли, немецкие заимствования и все, что угодно. Язык сам отшелушит то, что ему не нужно, а что нужно, оставит. Так что беспокоиться нечего. Но обретение индивидуальности через чистый стиль - это, конечно, пример Довлатова. Кроме того, абсолютное отсутствие учительской позы. Он был чуть ли не первым популярным русским писателем нашего времени, который не воспринимался учителем. Он нигде никогда никого не пытался поучать. Он был вровень с читателем. И в этом один из секретов колоссального довлатовского успеха. Вот это, я думаю, очень важно.

С.БУНТМАН: Мы всегда очень много говорим о тех писателях, которые эмигрировали для того, чтобы быть писателями, а не из-за глубочайших политических разногласий, то есть как условие политической борьбы. Писатель, который уехал, писатель, который постоянно проходил цензуру, который постоянно проходил жуткие голгофы в издательстве, как бы смешно он о них потом ни писал. Как бы он существовал, предположим, в абсолютной свободе письма, печатания, где даже твои невольные орфографические ошибки все равно напечатают, - в такой обстановке, которая существует в России с тех пор?

П.ВАЙЛЬ: Я думаю, что единственное, что бы его страшно беспокоило, это чтение верстки у книг. Потому что опечатку в своей книге Довлатов не выносил. Мы с ним работали в газете, на радио. Он сдавал свой материал, и, если ты поправлял у него хоть какую-то букву, буквально машинописную опечатку, он перепечатывал страницу. В этом смысле он был педант до безумия. Вот это, я думаю, единственное, что бы его беспокоило, потому что он был наедине со своей литературой при широте интересов. Я боюсь, как бы с моих слов не возник образ безумного анахорета, склоненного над чистым листом бумаги. Ничего подобного! Довлатов любил джаз, разбирался и знал кино, особенно американское, он был большой донжуан, любитель застолья, выпивки, отчего и помер, не дожив до 49 лет, то есть совершенно живой человек со всеми слабостями. Но все это трансформировалось в литературу. Поэтому думаю, что для Довлатова было бы не важно, какое тысячелетие на дворе. Он бы продолжал писать. Думаю, что он бы продолжал жить там, где жил, а именно: в Нью-Йорке.

С.БУНТМАН: Все-таки в Нью-Йорке?

П.ВАЙЛЬ: Там было легче выкроить нишу. И он хорошо это понимал, потому что своя среда, которая неизбежно окружила бы его в Петербурге или в Москве, слишком сильно бы отрывала от литературы.

С.БУНТМАН: Есть еще один эпизод с необходимостью занять какую-то позицию, хотя бы в какой-то отдельный момент. Я вычитал эпизод, когда Довлатов отреагировал на радость коллег по поводу американских бомбардировок Ливии. Когда считали, какая меткость бомбардировок, он сказал: "Этим вещам радоваться нельзя". Если этот эпизод правдив, то у него каждый день были поводы радоваться - не радоваться - и по российским делам, и по любым.

П.ВАЙЛЬ: Конечно! То, что во главе угла стояла этическая позиция и, извините за высокий штиль, ценность человеческой жизни, - это безусловно. Довлатов же сказал в самом начале перестройки, когда кто-то обронил очередное замечание, что радио "Свобода" радуется неуспеху, что "у нас сторонников перестройки намного больше, чем в Политбюро (тогдашнем, горбачевском)". И он был совершенно прав. Он, конечно, следил за всем этим очень трепетно. Я думаю, что во всех политических вопросах как он раньше занимал этическую позицию, так и занимал бы сейчас, в первую очередь.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Последние десять лет, тем более в критике, рассуждают о высокой и не высокой литературе и выступают за то, чтобы литературу свести с пьедестала и так далее. Говорят, что высокая проза, литература в прошлом значении перестала существовать. Самоидентификация Довлатова - он ощущал себя писателем всерьез или для него литература была игрой, как иногда пытаются сейчас представить?

П.ВАЙЛЬ: Для него литература была, безусловно, жизнью. Но он всегда стеснялся этого. Он правильным образом стеснялся. Есть замечательное английское слово understatement, которое трудно перевести на русский язык. Это что-то вроде занижения своей позиции, своей роли. В этом смысле Довлатов категорически был вне русской традиции. Я уже об этом два слова сказал, что писатель есть учитель жизни. Он этого панически боялся. Это скорее было овладение профессией. Поэтому с Довлатовым было замечательно работать в газете. Он, будучи главным редактором, уже знаменитым писателем, со всеми публикациями в Нью-Йорке, с переводами, с вышедшими по-английски книгами, совершенно не считал зазорным подбежать и сказать: "Я написал текстовку к фотографии. Посмотри, хорошо написал?". То есть профессия прежде всего, профессиональный литератор. Это был единственный его мотив эмиграции - стать профессиональным литератором. И он буквально по-детски этому радовался.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Значит, литература - это просто ремесло? Пускай даже особое, но ремесло?

П.ВАЙЛЬ: Да.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Это не пастернаковское "полное гибели всерьез"?

П.ВАЙЛЬ: Ни в коем случае. Именно ремесло. Высокое, серьезное, глубокое, всепоглощающее, не с 9-ти до 5-ти, но тем не менее ремесло.

С.БУНТМАН: Выковывала ли цензура и советская система отношение к литературе, волю, мастерство? Помогала она или, наоборот, губила? Довлатова не погубила, многих не погубила - тех, кто мог. А что она? Какую роль она играла?

П.ВАЙЛЬ: Думаю, что в конечном счете цензура играла губительную роль. Наверное, она и выковывала что-то. Мы сейчас будем говорить не о тех трагических случаях, когда писателей арестовывали, книги уничтожали, а о воздействии цензуры на литературный процесс. Андрей Синявский писал в свое время, заостряя и утрируя, как он всегда заострял и утрировал, что писатель без цензуры хиреет и вянет, как цветочек под слишком ярким солнцем. Наверное, это действие тоже есть. Но мне кажется, что гораздо важнее, что цензура - один из инструментов создания фальшивых авторитетов. Вот что происходит. При наличии цензуры любое написание против генеральной линии, будь то линия политическая или литературная, автоматически делает автора героем и культовой фигурой. Когда наступает свобода, вдруг оказывается, что все несколько не так, все это эпигоны, подражатели, графоманы и не более того. Вот в чем, мне кажется, главная пагубная роль цензуры для литературы.

С.БУНТМАН: Все-таки есть какая-то прелесть самиздата, чтения. Старый анекдот: "Что ты делаешь? - Перепечатываю "Анну Каренину" на кальке. - Зачем? - Мой сын ничего кроме самиздата не читает, пусть лучше почитает в школе". Такая несколько романтическая эпоха.

П.ВАЙЛЬ: Добро бы, если бы "Анну Каренину" перепечатывали. Это было бы замечательно. И тайком бы читали при свете карманного фонаря. Нет же, писали свое, и в 90% случаев отвратительно.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: С этой точки зрения, Сергей Довлатов - пример прямо противоположный.

П.ВАЙЛЬ: Совершенно верно. Он попадает в те самые 10 или 2-3, сколько угодно назовите, процента.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Может быть, поэтому он и не диссидентский писатель, если брать классику диссидентской литературы.

П.ВАЙЛЬ: Абсолютно точно. Он был писатель, ведомый эстетическими критериями, а не какими-то другими.

С.БУНТМАН: Сергей Довлатов с удовольствием цитирует тогдашнего Анатолия Наймана, который говорит о ком-то: "Он слишком советский". Он говорит: "Как же, он же антисоветчик?!". - "Ну, это одно и то же".

П.ВАЙЛЬ: Да, совершенно правильно. В Нью-Йорке мы издавали газету "Новый американец" (та газета, которую я упоминал в ходе нашего разговора), где Сергей Довлатов был главным редактором. Ее главной идейной задачей (хотя мы такую задачу перед собой не ставили, естественно, но так получилось) было разрушение единомыслия политической иммиграции, которая была стопроцентно и безусловно окрашена в антисоветское. Все, что идет оттуда, из Москвы - это все бред, безобразие, пагуба. Мы организовали газету, которая это мнение попыталась расшатать. Думаю, что отчасти нам это удалось. Вот классический пример антицензурного поведения. В данном случае я про Довлатова говорю.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: А у Довлатова были какие-нибудь более-менее четко сформулированные политические пристрастия?

П.ВАЙЛЬ: Нет, самые широкие.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Это так называемый абстрактный гуманизм.

П.ВАЙЛЬ: Совершенно верно. А сейчас бы мы сказали, что он за демократию и свободный рынок.

С.БУНТМАН: И за либеральные ценности.

П.ВАЙЛЬ: Да, в самом широком представлении.

С.БУНТМАН: 10 лет прошло, и это ровно 10 лет с тех пор, как мы живем в новой ситуации, пытаемся применить, пристроить себя к этой ситуации. Кому-то совершенно спокойно и органично в ней, кому-то не очень. Помните опять же анекдот, когда выходит на ХХ съезде Иосиф Виссарионович и говорит: "Поговорили - и хватит", когда встает из гроба. Возможна ли такая ситуация: "поговорили - и хватит" - или уж очень все необратимо?

П.ВАЙЛЬ: Полностью назад совершенно невозможно. Но отчасти назад, и довольно сильно - вполне.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: То есть не реставрация, а реакция?

П.ВАЙЛЬ: Да. По одной простой причине, что человеку свойственно вести себя таким образом, потому что все многовековые усилия человечества по части религии, морали, права - это же против натуры человека. А то, что мы имели в течение 70 лет, в известной степени было по человеческой натуре. Другое дело, что мириться с этим невозможно.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Отчасти связанный с цензурой вопрос. Довлатов довольно свободно обращался в своих произведениях с друзьями и приятелями, выставляя их в своих иногда действительно замечательных вещах. Каково было отношение к этому?

П.ВАЙЛЬ: Что называется, хороший вопрос. Я об этом хотел сказать, когда мы говорили о том, как Довлатов читается сейчас. По-моему, ту недобрую службу, которую он сослужил современной литературе, как раз можно определить тем, о чем Вы сказали. Сам Довлатов тут, понятно, ни при чем. Но всегда любой читатель или коллега писателя, коль скоро мы говорим о литературе, хотя это касается любой сферы человеческой деятельности, ищет формулу успеха. Почему Довлатову удалось? Задать себе такую задачу, всерьез покопаться - для этого нужна подготовленность, образование, мозги наконец. Гораздо проще взять то, что лежит на поверхности. Ага, Довлатов записывал реальные ситуации, называл подлинные или слегка завуалированные имена - вот в чем дело. И Довлатов открыл шлюзы, кингстоны, хочется сказать, тому потоку якобы документальной прозы. На деле это, конечно, всего лишь чуть-чуть завуалированные мемуары.

С.БУНТМАН: Я хочу задать вопрос для электронного голосования. По вашим ощущениям, ждет ли нас некая новая эпоха цензуры и самиздата? Если да, то 995-81-21. Если нет, то 995-81-22.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Мы остановились на новом потоке псевдомемуаров, а иногда, на самом деле, мемуаров, которые преподносятся как художественные произведения. Это и есть повторение довлатовского опыта.

П.ВАЙЛЬ: Якобы повторение довлатовского опыта, потому что у Довлатова это таки была художественная проза. Мне за эти десять лет довольно часто приходилось отвечать на вопрос, что я думаю по поводу того, что Довлатов написал про меня лично в своих сочинениях.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Ответ: ничего?

П.ВАЙЛЬ: Нет, я натренировался уже и выработал совершенно четкий ответ, что то, что написал про меня Довлатов, это неправда, но я с этой неправдой полностью согласен. Вот это и есть торжество довлатовской прозы. Потому что если он нарушал что-то в фактографии, то художественная правда была гораздо ценнее и гораздо вернее. Это достичь дано не каждому, мягко говоря. А просто описать какой-то случай, как правило порочащий героя, легко. Такая проза рванулась на страницы журналов и книг. В этом "повинен" Довлатов, довлатовский успех. Повторяю, люди всегда стараются раскрыть, разъять формулу успеха, не понимая, что они заведомо делают невозможное. Мало того что неплодотворное, но просто невозможное. Писатель, художник есть явление синтетическое. Разложить его на части и сказать, что "ага, я буду ходить в желтой кофте и писать, как Маяковский", не получится.

С.БУНТМАН: Или писать медленно, чтобы слова не начинались с одной буквы.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Так обижались на Сергея те люди, которых он выставлял? Для меня один из самых замечательных примеров - это Ковригин, который всегда обижается, в любой ситуации.

П.ВАЙЛЬ: Безусловно, обижались, высказывали свои обиды и ему в глаза, и в печати, и после его смерти. Но это совершенно неизбежно. Обижались, но куда деваться? Довлатов своим писательским мастерством превращал даже то, что фактически было неверно, в правду, потому что она была психологически верной. А это, конечно, обидно всегда, еще больше обидно. Тут никуда не денешься. Эти обиды продолжаются и сейчас, вот что поразительно. Даже теперь, уже 10 лет прошло. Что делать, слава Довлатова никуда не делать, она ширится, его книги существуют и переиздаются. Значит, тот или иной его персонаж остается - под своей фамилией или легко узнаваемой.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: А в устных рассказах это существовало в большей или меньшей степени?

П.ВАЙЛЬ: Да, в устных рассказах существовало. Здесь был поразительный феномен Довлатова, о котором я сказал: Довлатов как устный рассказчик. Появление Довлатова сразу электризовало атмосферу в помещении. Не в том смысле, что возбуждались, но ничего уже больше не хотелось, как его слушать. Когда он начинал рассказывать свои байки, все сидели развесив уши и завороженные. Сколько раз я наблюдал, как люди сидели и слушали вполне неблаговидные истории про своих добрых знакомых, едва ли не родственников, кивали, хихикали, чуть ли не в ладоши хлопали. И только потом это наваждение стряхивалось: боже мой, что я тут сидел, что я слушал, почему я не возразил? Вот это, конечно, было невероятное обаяние Довлатова-рассказчика.

С.БУНТМАН: Как изменилась критика по отношению к Довлатову? Продолжают ли писать о нем статьи, исследования, работы? Ведь сама критика у нас сильно изменилась.

П.ВАЙЛЬ: Да, продолжают. Я только что был в Финляндии на всемирном славистском конгрессе. Это довольно крупное мероприятие, которое проводится всего раз в пять лет, когда со всего мира съезжаются. Там довлатовская проза была предметом изучения не в одном семинаре, не в одной секции. Им занимаются. Я знаю японку, которая уже лет восемь изучает Довлатова. Это все существует. Но он перешел в разряд классиков, и за последнее время ничего существенно интересного о Довлатове не появилось именно потому, что он сделался классиком. Посмотрим, сейчас должен выйти журнал "Звезда", который издают друзья Довлатова, в первую очередь его близкий друг Андрей Арьев и его соредактор Яков Гордин. 8-й номер должен быть посвящен этой печальной юбилейной дате. Может быть, там что-то появится. Но в общем Довлатова постигла судьба всех классиков со всем этим пресловутым хрестоматийным глянцем, и ничего хорошего в этом нет.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Все-таки разница есть. Выходит академическое собрание сочинений Бродского, а академического издания Довлатова пока нет.

П.ВАЙЛЬ: Да. Надо сказать, что Бродский продолжает вызывать большие споры. Я думаю, давайте назовем вещи своими именами, что Довлатов замечательный писатель, но он не великий писатель. Он писатель для чтения. Это огромное дело. И он сам, отдадим ему честь, понимал это очень хорошо. Не зря он говорил, что его любимый прозаик - Куприн.

С.БУНТМАН: Писатель для чтения Сергей Довлатов - что может быть лучше? Вы как хотите, а что может быть лучше?! Сейчас мы сообщим результаты опроса. Я очень боялся, что количество опрошенных остановится на цифре 666, но нет, оно стало 682. Как Вы думаете, сколько человек считают, что нас ждет новая эпоха цензуры и самиздата?

П.ВАЙЛЬ: Две трети.

С.БУНТМАН: Почти. 68%. И 32% совершенно беспечны и считают, что нас не ждет никакая новая эпоха цензуры и самиздата. Что ж, будем бдительны, как те 68%.

Н.АЛЕКСАНДРОВ: Просто две трети помнят, что такое цензура.