Купить мерч «Эха»:

Один - 2018-09-20

20.09.2018
Один - 2018-09-20 Скачать

Д.Быков

Добрый вечер, доброй ночи, дорогие друзья. Один в студии Дмитрий Быков. Насчет лекции поступило много увлекательных предложений. Я обещал поговорить про Витгенштейна, и я не отказываюсь от этого обещания. Но, как вы понимаете, я не философ, я в этом смысле не профессионал. Я могу рассказать о том, что Витгенштейн значит для меня, и это будет такой галимый дилентатизм, который у профессионалов вызовет негодование, а у рядового слушателя, я думаю, недоумение. Потому что «Логико-философский трактат» и «Философские исследования» – это очень сложные сочинения, понятные только с очень хорошим знанием контекста. Начиная с Фреге и уж Рассела подавно. Я это все знаю очень поверхностно, поэтому для меня Витгенштейн – это, прежде всего, автор блистательных литературных текстов, восхищение которыми очень трудно разделить с посторонним читателем. Посмотрим, как будет получаться.

Второе предложение, которое поступило, касается Солженицына и его текстов 60-х годов, прежде всего, «Ракового корпуса». Это интересно, и, может быть, я поговорю об этом. Соответствующим образом есть просьба поговорить про Алексея Толстого и есть просьба поговорить про Мандельштама, про «Шум времени» и «Египетскую марку». Что из этого привлечет мое внимание – посмотрим, принимаются по-прежнему заявки на лекции. Пока поотвечаю на вопросы, заданные на форуме.

Д.Быков: Ленин вообще настаивал на гипотетической, когда-то неизбежной отмене репрессивного аппарата

«Что вы думаете о работе Уэллса «Россия во мгле» и в целом о таких работах, авторы которых побывали в нашем мире? Экзюпери, Моэм…» Насчет Моэма, побывавшего в России, я ничего не знаю, этого не было. Экзюпери отзывался о Советском Союзе с интересом, но тоже здесь не бывал. Если кого упоминать в этом контексте, то Селина – если вы не считаете понятие «наш мир» более абстрактным, а говорите именно об СССР. И Андре Жид, конечно, который написал основополагающий в этой традиции текст, «Путешествие в СССР».

Что я думаю о книге Уэллса? Она представляется мне идеалистической, наивной, но во многих отношениях верной. Уэллс вообще был, как мне кажется – я здесь солидарен с Максимом Чертановым – самым умным англичанином в своем поколении, самым дальнозорким, самым провидчески одаренным. Поэтому, мне кажется, его предсказания насчет России были в целом верны. Он увидел в Ленине великого просветителя, реформатора петровского класса. То, что мы видим сегодня, то есть откат за ленинизм, и даже еще, как говорит Павловский справедливо, еще в допетровскую Россию, это неважная альтернатива ленинизму. А устойчивая ассоциация «ленинизм равен ГУЛАГу» – это, мне кажется, тоже ложное отождествление, хотя при Ленине репрессивная система начала формироваться, но на пик свой она вышла во время сталинского имперского реванша, который совсем не вытекает из ленинизма.

Все эти разговоры, что Ленин – это по определению антиутопия, по определению непрерывное насилие и угнетение, это не так. Потому что Ленин вообще настаивал на гипотетической, когда-то неизбежной отмене репрессивного аппарата. И он никогда не находил наслаждения в репрессиях, в отличие от Сталина, для которого они составляли едва ли не смысл его правления. Поэтому я думаю, что трактовка Уэллса во многих отношениях была провидчески верней.

Когда он говорил о «России во мгле», он ведь не говорил, в отличие от Горького (что их и развело решительно), о российском зверстве, о христианской темноте. Наоборот, он видел в России – наверное, под определенным влиянием шпенглеровских идей – молодую кровь, обновление западного проекта. Он думал, что в России сбудется мечта просвещения, которая привела к кровавым уродствам французской революции, а здесь есть какой-то шанс этого избежать. Но в любом случае, Ленин произвел на него впечатление чрезвычайно оптимистическое. Он в нем увидел истинного модерниста. И как ни странно, такое определение в каком-то смысле верно.

Определение «кремлевский мечтатель», как вы понимаете, имеет скорее положительные коннотации, нежели издевательские. Мне кажется, что уэллсовское понимание России как такого азиатского обновления Европы, было не так уж, на самом деле, наивно. Ну и конечно, Мара Будберг сыграла впоследствии огромную роль в отношении Уэллса к России. Он увидел в ней прощальный свет, прощальную улыбку, которой судьба блеснула на его старости, по пушкинской формуле. И то, что Мара, то есть Мура Будберг выбрала его, а не Горького – это довольно показательно. Это выбор России. Понимаете, сколько бы мы ни говорили о том, что выбор России азиатский, а лице Муры Будберг выбор состоялся самый что ни на есть европейский. И именно Мура Будберг говорила: «Я выбрала Уэллса, потому что его тело пахнет старым медом». Вот это довольно глубокая, при всей своей физиологичности, по своему духовному проникновению формулировка вечной привлекательности старой Европы, старого Запада. В любом случае, «Россия во мгле» – одна из самых проницательных книг о нашей стране.

«Есть ли в Новосибирске подобные любители-знатоки литературы? Лектор, умеющий включить слушателей в размышление». Я в Новосибирске знаю много замечательных людей, но, к сожалению, я не знаком с ними как с лекторами. Это в основном преподаватели Новосибирского университета и создатели акции «Тотальный диктант». У меня сложные отношения к ее нынешнему состоянию, но она в любом случае очень перспективна и очень оптимистична как симптом. Говорить о каких-то лекторах новосибирских я не могу. Я приезжаю сам туда периодически с лекциями, буду в городе 5 и 6 октября, в кинотеатре «Победа», как обычно. You are welcome. Думаю, что посещение любых лекций в Новосибирском университете, кстати, довольно свободное, способно здорово расширить ваши горизонты.

«Достаточно ли современному читателю, чтобы составить исчерпывающее представление о природе фашизма , знакомства с тремя произведениями: «Буря» Эренбурга, «Обезьяна приходит за своим черепом» Домбровского и «Благоволительницы» Литтелла? Может, нынешнюю российскую эрзац-идеологию можно или нужно считать квази- или псевдофашизмом?»

На этот случай у нас есть термин Умберто Эко «урфашизм», обозначающий как бы фашизм вне времени, фашизм без конкретной социальной привязки. Он может существовать везде, где наличествуют три постоянных признака: смертоцентризм, то есть устремленность к смерти, эклектизм, то есть набор разнообразных философских учений, сплавленных без разбора в одно и архаика, то есть культ прошлого. Там есть еще 11 признаков, но эти три системообразующие.

Что касается трех антифашистских текстов, чтобы судить о фашизме. Конечно, нет. Это тексты нужны для того, чтобы поставить вопрос, и он там поставлен впервые, об антропологической природе фашизма. Более того, я бы сказал, о его антропологической укорененности, о его антропологической естественности. Это то, что Михаил Успенский «Райская машина» сформулировал, как: «Фашизм является естественным состоянием человечества». То есть если не предпринимать усилий, если не бороться с ним, сползание в него происходит едва ли не автоматически. Это очень пессимистическая формула, но в основе своей, я думаю, верная.

Д.Быков: «Россия во мгле» – одна из самых проницательных книг о нашей стране

Что касается основных текстов. Конечно, фашизм нельзя понять без чтения фашистской прессы, фашистской документации, и, конечно, фашистских идеологических основных текстов, таких как «Майн Кампф». Или как, скажем, недавно переизданный в России – это вызывало большую бучу – «Михаэль» Геббельса, единственное его художественный роман. Почему это надо читать? С омерзением, как мы сегодня читаем «Молот ведьмы», чтобы понять природу инквизиции. С омерзением, с тоской, с неверием в человека должны читать эти тексты. Это могут, конечно, в определенный момент привязать к пропаганде экстремистских или фашистских взглядов, ведь у нас даже из-за фотографии Парада Победы, на котором есть фашистская символика, повергаемая к Мавзолею, могут запросто обвинить в такой пропаганде. Это, конечно, определенные силы не хотят, чтобы мы знали, как выглядит фашизм, не хотят, чтобы мы сравнивали. Как запрещали в свое время фильм «Агония», чтобы не сравнивали его с положением советской власти, входящей в эпоху заката. То же самое, чтобы некоторые черты фашизирующейся Германии конца 20-х не бросились нам в глаза нынешней России, нам запрещают читать некоторые документы. Но я считаю, что без вдумчивого прочтения «Майн Кампф», невозможно понять страшный, гробовой финал немецкой мысли. Нельзя понять, почему европейская культура пришла вот к такому завершению, без фактов, без конкретных цитат.

Нужно это читать, иначе вы никогда не поймете, каковы истоки антисемитизма, что вкладывает Гитлер в понятие «арийцы», в понятие «расовой чистоты». Полезно почитать Бербигера, конечно. Из антифашистов, мне кажется, наибольший интерес представляет книга Хафнера «История одного немца» и «Некто Гитлер». У нас сейчас эти тексты вышли в блестящих переводах, с подробным комментарием Никиты Елисеева. Они уже вызвали большую ненависть и злобу в самых разных критических органах и в самых разных критических лагерях. Потому что иногда это воспринимается как записки слишком дилетантские, слишком субъективные, иногда они у неофашистов вызывают ненависть как пример либерального, плоского мышления, хотя ничего более плоского, чем фашизм, никогда не знала природа, ничего более примитивного.

Вот Хафнера надо читать обязательно. Вообще, понимаете, перефразируя классика, «читайте Гитлера, поэты». Иначе не поймете масштаба подвига Советского Союза. От какой гадины избавлен был мир. Поэтому прежде всего первоисточники. И немецкая пресса 30-х годов, всякие «Беобахтеры» – это очень полезно.

«Американцы сделали фильм по чеховской «Чайке». Мне кажется, что фильм и пьеса слишком скучные. Мне нравится «Дядя Ваня» – пьеса получше и с хорошей любовной линией. Что вы думаете о «Чайке»?»

Леша, это не такая простая книга, как кажется и не такая простая пьеса. Это, во-первых, самая искренняя, самая исповедальная пьеса Чехова. Вообще, это самое исповедальное его произведение, не считая «Острова Сахалин» и «Палаты № 6». В «Острове Сахалин» он рассказал о своей клаустрофобии, о своем страхе тюрьмы. И о том, как он навстречу этому ужасу поехал на каторгу, потому что это единственная терапия – вышибать клин клином. Именно почувствовав тупик в своем творчестве, он его преодолел в 1891 году, потому что сумел побороть ужас, сумел в сердцевину этого ужаса проникнуть. А случай Громова, случай мании преследования – это, конечно, автоописание.

Что касается чеховской «Чайки» – то это тяжелейшая, мучительная расправа со своей любовью к Лидии Мизиновой, которая из-за его нерешительности ушла к Потапенко и родила скоро умершую дочь в Париже. Это описание его жизни, и он там разделен, по обыкновению своему, на Треплева и Тригорина. Он разделен на молодого авангардиста, неудачника, который гибнет, и на крепкого профессионала-беллетриста, которого он лично ненавидит. В Чехове уживались вот эти двое: искатель новых форм, который обречен, вот этот неудачный мальчик Треплев, и Тригорин, вот этот беллетрист, который овладел приемами. Это расправа с ними обоими. И именно после этого у Чехова начинается небывалый творческий подъем.

Он в «Чайке» разделался и с собой молодым, робким, влюбленным, и с собой профессионалом. И начался небывалый Чехов – модернист, авангардист, принципиальный новатор, гораздо более уверенный и более профессиональный, чем Треплев. Он убил две свои ипостаси в этой пьесе, которые больше всего его мучили. Он не хотел быть Тригориным, и в Тригорине есть отвратительные черты Потапенко, конечно. И он не хотел быть при этом мальчиком Треплевым. Мальчиком, которого бросили. Он стал третьим, если угодно, доктором. Там есть такой доктор, который говорит: «Хотеть жить после 60 лет – это преступление». Вот это такой Чехов, говорящий то, о чем не принято. Когда доктор, произносящий последнюю ремарку, последнюю реплику: «Вот это у меня лопнула склянка с ядом… Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился». Вот это, наверное, и есть настоящее чеховское «я». Доктор похоронил двух литераторов.

Кроме того, «Чайка» – это опыт комедии, первой чеховской черной комедии. Я много раз говорил, что комедия – это не жанровое определение, а это как в музыкальной пьесе пишут andante moderato. «Играть как комедию» – это определение манеры, в которой она должна быть сыграна. Попробуйте сыграть «Чайку» с трагическим пафосом, и выйдет ничто. Но если «Чайку» играть как комедию, как жестокую насмешку над великим и сложным чувством, как жестокую насмешку жизни над нашими начинаями, над нашим старым деревенским театром, над нашими мечтами, и так далее. Если играть «Чайку» как черную насмешку жизни над нами – она приобретает настоящий смысл. «Чайка» – это всякая жизнь, над которой насмехается время, условия, обстоятельства. «Чайка» – это мы все. «Чайка» – это подбитая молодость, да, чайка, которую имели возможность подбить. В этом, конечно, жертвенное, страшное понимание жизни, мучительная тоска по уходящему. Вот если «Чайку» играть как комедию, она становится трагедией.

«Лимонов выпустил книгу «Свежеотбывшие на тот свет». Вы могли бы написать такую книгу о людях, которых вы хорошо знали?» Нет, конечно. Я, понимаете, никогда не завидую мертвым. Мне кажется, что завидовать трупаку – это какая-то последняя, высшая форма зависти. А эта книга Лимонова мне показалась довольно завистливой. В том смысле, что он еще жив и мучается. Ему, как сказано у Пастернака, «итога еще на ней не подвели», на земле. А их жизнь закончена, цельна, они уже не здесь. И он им завидует в каком-то смысле. Завидует не просто их величию, а тому, что они уже стали такой законченной формой. Мне кажется довольно странным беспрерывно меряться славой, достоинствами и талантом с покойниками. Я раньше, честно говоря, думал, что Лимонов – это инкарнация Савинкова, который писал под псевдонимом Ропшин. И вот он такой Савенко, который пишет под псевдонимом Лимонов. Террорист, жизнеиспытатель, экспериментатор, авангардист, который создает удивляющиеся самому себе произведения о собственной жизни.

Д.Быков: Сабатини – ремесленник, довольно крепкий и талантливый, много написавший, а Стивенсон – гений

Так мне казалось. Но с годами я начинаю убеждаться, что Лимонов – это еще и инкарнация Тинякова, который смотри на покойников:

Может, – в тех гробиках гении разные,

Может, – поэт Гумилев…

Я же, презренный и всеми оплеванный,

Жив и здоров!

Вот это странное злорадное счастье, злорадная такая радость, простите за тавтологию при виде того, что и тот умер, и этот умер, а я живехонек и могу теперь о нем наговорить гадости. Это какое-то странное и не очень приличное чувство. Но с другой стороны, Лимонов всегда делает в литературе то, что все хотели бы сделать, но себе не позволяли. «Каждый, – сказано у Толстого в «Смерти Ивана Ильича», – услышав о смерти другого человека, прежде всего испытывает радость оттого, что умер не он». Но они не признаются, а вот Лимонов признается. И вся его книга – это повествование о том, какие все были дураки, и вот они умерли, а я, значит, живехонек, потому что я правильный гений, выдающийся человек, постоянно обновляющийся и женщины у меня замечательные.

Но есть там, среди этой пошлятины, один совершенно алмазный фрагмент. Это такое, почти стихотворение в прозе, об Анри Волохонском. Это о том, как Лимонов едет в автозаке и поет про себя «Город золотой», узнав о смерти Наташи Медведевой, и думает, что она теперь в этом городе золотом. И грубые крики конвойных не мешают ему петь, а звучат фоном этой песни, как бы подчеркивая своей адской грубостью райский город, в котором теперь ходит Наташа. Фрагмент, действительно, золотой, просто золотым пером написанный, лишний раз доказывающий, что у Лимонова и в его тиняковской ипостаси, и в его нынешнем возрасте, случаются такие волшебные озарения, ради которых, мне кажется, и стоит читать эту книгу. В целом она довольно противная.

«Не могли бы вы сравнить творческие подходы двух известных «пиратских» авторов: Стивенсона и Сабатини?» Саша, как же их сравнивать? Сабатини – ремесленник, довольно крепкий и талантливый, много написавший, а Стивенсон – гений. Он прежде всего поэт, он – автор самого влиятельного текста конца века, «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Дорог он нам не пиратской стилизацией «Остров сокровищ», а философским нуаром «Владетель баллантрэ» или «Черной стрелой». За что бы он не брался, он создавал великолепные образцы жанра, но лучшее, что он оставил – это, конечно, «Клуб самоубийц» – «Приключения Флоризеля», и, разумеется, «Джекил и Хайд». Потрясающие хроники викторианских времен, которые эпоху запечатлели даже лучше, я думаю, чем Честертон или Уайльд. Стивенсон – писатель того же класса, если не выше. А Сабатини – хорошая детская приключенческая литература.

«Не могли бы вы вкратце рассказать о творческих особенностях новелл О. Генри. Вроде и простые рассказы, но нравятся так, что не ясно, почему». Ясно, почему, на самом деле. Потому что О.Генри смотрит на мир с позиции доброго бога, и это довольно редкий взгляд, и в XIX веке, и сейчас. Из всех американцев – вот его, кстати, Матвеева очень любила – О.Генри один по-настоящему убежден из всех своих современников, из всех потомков, что мир в основе своей справедлив. Эта такая позиция немного циничного, немного насмешливого, немного мафиозного господа, который с благородным умилением попечительствует бедным своим детям. Отсюда его счастливые концовки, как в «Последнем листе», отсюда его циничное умиление, такое оксюморонное, «Дарами волхвов». Отсюда его циничное умиление благородным жуликами, которые не очень честными путями все равно устраивают мир к лучшему.

Вот эта тайная вера О. Генри в то, что мир устроен благородно, и правильно, и морально – это, пожалуй, трогает больше всего, причем удивительно, к богу приходит не ищущий его. И носителями этой благородной , такой благородно-жульнической морали – отсюда и «Благородный жулик», название цикла о Джеффе Питерсе. Это герои, которые не самыми правильными путями приходят к самым правильным поступкам.

Вот, например, замечательный рассказ про Билли-малыша – забыл я, как он называется, – который имел в своем арсенале далеко не только убитых индейцев, но вот однажды он убил белого в драке, в ссоре, вспыхнувшей в салуне за картами, потом приехал в Мексику. Узнал, что пожилая семья разыскивает сбежавшего сына, у которого была вот такая-то татуировка, и он вспоминает, что такая же татуировка была у убитого им парня. По совету подлого консула он притворяется этим сыном, и его усыновляет эта пара, а консул надеется, что он их ограбит. А он их не грабит и грозится убить этого консула, и становится им верным сыном, становится на путь добродетели. И кончается все это тем, что он кричит: «Мама, я иду!». И синьора рыдает над ним каждый вечер. Жулик, обманом приводит мир к правильной конфигурации, возвращает ей сына. Вот в этом глубокая евангельская проповедь О.Генри о том, как жулики приводят мир не самыми честными путями к самой правильной конструкции.

Глубокая вера О.Генри в то, что люди, ошибаясь, сбиваясь, путаясь, но все-таки возвращают мир к божьему замыслу, сами того не ведая. Как в «Бабьем лете Джонсона Сухого Лога» – совершенно упоительный рассказ, где любовь приходит в иссохшее сердце непонятными путями. Эта вера и делает О. Генри для нас самым прелестным автором. Вернемся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Д.Быков

Продолжаем разговор. «Что случилось у Философа с Панночкой на самом деле, что она ему не простила?» Андрей, я много раз говорил, что с моей точки зрения, это самое уместное и самое адекватное и самое такое апофатическое, полное умолчаний, описание полового акта в русской литературе. Вообще, в мировой литературе, я считаю, две великих эротических сцены. Это полет Хомы над ночной землей, над прудом, где русалка с Панночкой, ведьмой, и сцена в «Замке» у Кафки, где Землемер блуждает в лабиринтах чужой плоти, задыхается. Это гениально точно. Мне кажется, что вот эта томительное сладкое чувство, подступающее к сердцу, чувство как бы смерти при жизни, сна с открытыми глазами, оно точнее всего передано у Гоголя. А что между ними случилось? Любовь между ними случилась. Любовь неземного существа к земному. Она его полюбила. Она тяготилась своей двойной, своей ведьминской, мистической природой. Ей хотелось простого, а он ее убил, как убивает всякая простота. И она из своей мистической сущности ему отомстила, вот и все.

Эта история сверхъестественна и демонична, если помните, демонической женщины, которая имела счастье влюбиться в простого человека. Помните, как у Блока: «И потому я хотел бы, чтобы вы влюбились в простого человека». Это кончается очень плохо обычно. И большинство женщин необычных, женщин, которые кокетливо называют себя ведьмами, женщин, у которых тело не по душе, как у Мальвы – мы об этом будем сегодня говорить, – вот так это заканчивается. Понимаете, ничего хорошего в этом нет. И именно в этом смысл расплаты с Хомой. Я потому об этом говорю, что у меня у самого были такие эпизоды, когда я – я не считаю себя самым элементарным человеком – влюблялся в простых, когда я тянулся к простоте. И потом всегда хотел отомстить за это. И свинства много я тогда наделал, но меня оправдывает то, что я был очень молодой.

Д.Быков: В основном Вуди Аллен – это хроники невротика, который борется со своими комплексами

«В прошлой передаче вы говорили о Новом Голливуде. Можно ли туда отнести Аронофски и Вуди Аллена?» Аронофски – безусловно, потому что он продолжает традиции Нового Голливуда, он умудряется снимать интеллектуальные триллеры, скажем, вот этого «Черного лебедя», он умудряется «Фонтан» делать очень зрелищным фильмом, хотя самый его сильный фильм, если я ничего не путаю, это «Реквием по мечте».

Что касается Вуди Аллена, то нет, конечно. Вуди Аллен – это не совсем Голливуд. Это такой независимый нью-йоркский стиль, абсолютно отдельный, тоже очень разный. У него есть пародии, есть трагедии, есть великолепные, типа «Манхэттена», глубокие фильмы, но все-таки, Вуди Аллен – это сам себе режиссер и сам себе жанр. К Новому Голливуду он имеет только то отношение, что иногда он снимает крупнобюджетные фильмы и снимает звезд, но это, скорее, большая редкость. В основном Вуди Аллен – это хроники невротика, который борется со своими комплексами. Я не люблю совершенно Вуди Аллена, но очень ему умиляюсь, у него есть совершенно великолепные картины, тот же «Матч-пойнт». Но при этом он бесконечно от меня далек. За что его люблю, так это за то, что он иногда снимает Скарлетт Йоханссон и кажется, что у него она играет даже лучше, чем у Софии Коппола. У него она просто расцветает.

«Вы часто говорите о необыкновенных детях 13-17 лет. Почему они такие? Время, среда, воспитание? Зависит ли процент таких людей от места рождения, или их сделало такими свободное время?» Таня, я не назвал бы время свободным. Их сделала такими стилистическая цельность. Я говорил уже, что цельная эпоха порождает цельный продукт. Эпоха предвоенная была чудовищной в смысле этическом, и уж никакой свободы там не было, я уж не говорю о 1938-1939-х годах. Но она породила гениальное поколение. Кстати говоря, Солженицын из того же поколения. И Слуцкий тоже, с его амбицией быть вождем и пророком, и Самойлов, в котором самоирония задушила эту амбицию, но изначально она была. Это стилистически цельные явления, это последовательно прекрасные, последовательно гениально одаренные дети, которые сумели сделать в России волшебные 60-е годы и 70-е во многих отношениях. Для меня именно цельность – определяющий показатель.

Сегодня время достигло такого гротеска: оно беспримесно цельно. Оно беспримесно глупо, подло, фальшиво. И дети, вырастающие там, они шикарны совершенно. Насчет того, много ли их. Я думал, немного. Вот те, которые ко мне ходят, скажем, на «Быков и дети». Я думал, это такой верхний слой, сливки сливок. Ничего подобного! Прихожу в «Сечение», в 10-й класс, веду урок и вижу, что они все понимают, и понимают с опережением и отвечают на все вопросы. Они активные, они умные, они начитанные и, главное, они догадливы. Не то, что они догадываются, как в «Бессильных мира сего», что надо мне сказать, что я хочу услышать. Нет. Они умеют доказывать собственные мысли. Не знаю, я как-то их люблю очень сильно, и это мне кажется бесприметное чудо.

«Читали ли вы «Племянника гипнотизера» Дубровина?» Нет, к сожалению, нет.

«Начал читать «2666» Роберто Боланьо, оценки высокие, на русском рецензии нет. Читать ли дальше?» Конечно, читать. Боланьо – выдающийся автор. Это его книга, единственная, по-моему, действительно может называться его opus’ом magna. Он написал очень много, но вот эти пять книг, объединенные в такую гигантскую пентаграмму, это роман его жизни, роман, который он писал, как и Берджесс – «Апельсин», чтобы обеспечить семье посмертное существование. Ну и не ошибся. Да, это великая книга. Читать надо.

«Лекцию, если можно, об Уэллсе, но только не про «Россию во мгле». Я подумаю, спасибо.

«Вчера Шульман сказала, что Макиавелли демонизируют, игнорируя время, в котором он жил. А как вы к нему относитесь?» Как к очень талантливому и глубокому знатоку человеческой природы. Его не то, чтобы демонизируют. Считается, что Макиавелли описывает хитрость, описывает практику управления, нет. Макиавелли описывает человеческую природу и способность нравиться, вот и все. Кстати, мужчина, желающий понравиться женщине, подчерпнет из Макиавелли едва ли не больше, чем государь, желающий нравится толпе.

«Каково ваше отношение к историку Борису Кипнису и его подходу к историческим событиям, к истории как к науке. Его взгляд близок к объективности и вместе с тем не гасит интерес к самостоятельному изучению». Я лично с ним не знаком, но все, что я слышал, заставляет меня уважительно и заинтересованно к нему относиться.

«Может ли быть темой юмор Тарковского, Достоевского – то есть, казалось бы, совсем не смешных художников?» Костя, видите ли, если говорить об Арсении Тарковском, то «Чудо со щеглом» – просто юмористическое произведение. Если об Андрее, то с юмором там сложно. Весь юмор, который у него был, на мой взгляд, пришел от Стругацких. И он есть, конечно, в «Сталкере» – такой мрачноватый юмор в диалогах, и, конечно, есть некий юмор в самом замысле: что никакого чуда не происходило, никакого посещения не было, была обычная техногенная катастрофа, а все остальное выдумал Сталкер. Вот это уже была идея самого Тарковского – убрать из сценария всю фантастику. И что комната не исполняет никаких желаний, они сами исполняются, что мартышка родилась такой, не потому что она мутант, а потому, что рождаются иногда больные дети с парапсихологическими способностями. Бывают такие вещи. Здесь такой сардонический юмор.

Что касается Достоевского, то у Достоевского черного юмора полно. И в сюжетном построении, когда единственным свидетелем оказывается Свидригайлов, а в следующей главе он стреляется. Или просто в потрясающих памфлетных сценах из «Бесов». Помните, «пусть будет хоть памфлет, но я выскажусь». Для меня как раз Достоевский – замечательный фельетонист, превосходный публицист, пластический его дар гораздо меньше. Но он художник преимущественно такого нуарного, черноюмористического аспекта. Мне он кажется весьма и весьма значительным.

«Что вы можете сказать о Владимире Данихнове». Царствие ему небесное. Владимир Данихнов умер на этой неделе, и это одна из самых тяжелых потерь в российской фантастике за последнее время. Понимаете, он прожил мученические последние три года, отважно сражаясь с раком носоглотки. Дважды ему удалось отбить рецидивы, последний, стремительно развивавшийся, его добил. Он написал об этом очень сильную книгу, «Тварь размером с колесо обозрения». Его героически спасала его жена и соавтор Яна Данихнова, которой я соболезную. Конечно, самый известный, самый совершенный и самый фантастический собственный текст Данихнова – такая попытка продолжить Платонова на современном языке и в современном мире – это «Колыбельная». Блистательная книга! У меня могут быть свои претензии и свои недовольства, но он был самостоятельный, интересный, мыслящий художник, очень сильный. И очень, трагически мужественный человек. И очень горько, что его нет больше. Он прожил 37 лет, но все его написанное заслуживает, безусловно, внимания, прочтения самого уважительного.

Д.Быков: Сегодня время достигло такого гротеска: оно беспримесно цельно, беспримесно глупо, подло, фальшиво

«Недавно слышала точку зрения, что постмодерн отличается от модерна тем, что как бы переворачивает правила отдельного произведения, отражая их как в кривом зеркале. В постмодерне господствует хаос и мир как бы показывается в естественном состоянии. Согласны ли вы с этим?»

Нет. То есть это верно, но это вторичная черта. Постмодерн – это вообще пародия модерна. Пародия бывает высокая, как, скажем, «Дон-Кихот» не принижает рыцарские романы, а, напротив, перемещает их в более высокий контекст. А бывает пародия откровенно издевательская, унизительная. И постмодерн – это антимодерн, вот в чем проблема. Самое постмодернистское явление – я делал, помнится, об этом доклад в Принстоне – самое антимодернистское явление – это фашизм. И фашизм – это начало постмодерна: культ радости, который есть в фашизме. Вот в коммунизме нет, коммунизм – это уродливое продолжение модернизма, а фашизм – это антимодерн. И в постмодерне естественно есть элемент хаоса, потому что модерн выше всего ставит порядок, выше всего ставит идею самоанализа, наведения порядка в мыслях и в мире, идею систематизации, идею аналитики. Фрейдовская идея психоанализа сама… Конечно, вытаскивать из поля сознания все темные вещи.

А постмодерн – это идея хаоса, конечно. Но это его не определяет. Главное в нем то, что это идея потребительского и неструктурированного мира вместо мира ясного, прогрессирующего, созидающего, и так далее. Отсюда ризома, грибница как главная метафора современного мира, высказанная Делезом и Гваттари. Вот есть ризома, у нее центр там, куда ткнешь пальцем. В мире модерна это совершенно не так. Модерн – это мир кристаллических структур. И модерн вернется, он уже сейчас возвращается, а рыхлость постмодерна, вот эта friability такая, как англичане называют, – это кончилось, это надоело. Потому что в таком мире действительно все равно всему, а человек существо вертикальное. Как сказано у Окуджавы в эпиграфе к «Путешествию дилетантов»: «Одного человека бог создал так, чтобы он мог взглянуть в небо».

«Давно хочу спросить о вашем отношении к полемике Бердяева с Ильиным. Какую роль Бердяев сыграл в Серебряном веке?» Я очень сложно отношусь к Бердяеву. Но я считаю, что в XX веке было – тоже уже об этом говорил – три главных полемики: полемика Бердяева с Ильиным, полемика Мережковского с Розановым в 1908 году по поводу «Свиньи-матушки» и полемика Солженицына с Сахаровым как частный случай полемики Солженицына с Синявским. Потому что Синявский как бы более opposite, более наглядно противопоставлен Солженицыну, нежели Сахаров, с которым у них могли быть общие взгляды. С Синявским они диаметрально враждебны.

Полемика Бердяева с Ильиным – это самое актуальное, что есть в русской философии XX века, при том, что, строго говоря, к философии это не имеет отношения. Философия – это, все-таки, наука о мышлении, или, по Витгенштейну, наука о языке, наука о словах. Или, по Гуссерлю, феноменологическая наука, наука о законах сознания и мышления, но то, что полемика Бердяева с Ильиным имеет отношение к философии, – преувеличение. Это полемика двух публицистов. Но публицистов очень умных, очень типичных, выражающих очень важные тенденции.

Ильин пытается навязать Христу воинственность, причем воинственность не ту, которая в Евангелие действительно есть, а воинственность самую обычную, брутальную, такое христолюбивое воинство, христолюбивую доблесть, непрерывную борьбу, воинственность и даже агрессию. Ильин – это такой провозвестник современной российской государственности, поэтому чиновники, которым это совершенно не шло, так любили его цитировать во главе с президентом Путиным. И, соответственно, Бердяев отстаивает не либеральный идеал, нет. Он отстаивает как раз христианский идеал. Он доказывает, что попытка Ильина навязать христианству агрессивный воинский дух и палаческие добродетели – она и есть фашизм. И действительно, Ильин – один из философов русского фашизма. Он как бы умный Победоносцев, такой как бы продолжатель Победоносцева.

Знаете, в XX веке было модно играть в эти игры. Евразийцы, которые увлекались ресентиментом. И прав совершенно Михаил Ефимов, говоря, что евразийство – это культурный ресентимент, это такое ницшеанское определение рабства. Это и есть рабство. Заигрывали с этим люди, им культура и цивилизация – выродившаяся культура казались, по Шпенглеру, плоскими. И они приходили к фашизму с вполне искренними идеями. У нас Шпенглера развивал и популяризировал Лев Гумилев со своей квазиисторической беллетристикой, а у них таких было довольно много. Тех, которые пытались найти красоту в фашизме: во главе их Хайдеггер, конечно. Еще более правый, чем фашисты, если и критиковавший Гитлера, то справа. Искали в этой дикости источник новизны, свежести, варварской мощи, и так далее. И Ильин – один из таких интеллектуальных оправдателей, интеллектуальных провозвестников фашизма. Бердяев увидел в нем эту фальшь, и отчаянно напал на него. А Ильин, естественно, упрекал его в философской путанице, в либеральном гуманизме, в поверхностности, плоскости, и так далее.

Это вечная отмазка консерваторов, что вот они исходят из каких-то хтонических глубин, а либералы всех поверхностны, а человек по природе своей воин, агрессор, пожиратель, завоеватель, мяса ему давай, и так далее. Это такой путь конкистадора. К счастью, Гумилев-старший был умный и от этого отошел, а многие весь XX век провели в тщетном увлечении красотами зверства.

«Чем отличается текст Стругацких от его прочтения в «Сталкере» Тарковского?» Только что сказал. В «Сталкере» Тарковского нет чуда. Вернее, чудо выдумано Сталкером. Герои «Сталкера» блуждают в мире Зоны не понимая, не находя до последнего момента, что этот мир выдуман Сталкером. Они верят в чудо, и Сталкер хочет дать им чудо, но никаких чудес в зоне нет. Вся зона, это результат его, скажем так, Рэдрика Шухарта, пиара. Они туда приходят для того, чтобы на секунду стать детьми и прийти к богу и поверить в чудо. А на самом деле там просто взорвался поезд с боеприпасами.

Кстати говоря, в «Сталкере» вначале был фантастический элемент. Там была петля времени, там ехал поезд с солдатами из войны мировой, это отлично было придумано, это отличный был кадр. Тарковский всеми этими гениальными красивостями пожертвовал для того чтобы снять гораздо более простую и изящную историю, в которой нет никаких чудес. Как сказал об этом Аркадий Стругацкий, вспоминая, что никакой фантастики в фильме не будет: «Он улыбался как кот, слопавший хозяйского попугая». Да, вот, наверное так он поступил с повестью.

Д.Быков: Самое антимодернистское явление – это фашизм. И фашизм – это начало постмодерна

«Что должен сделать в случае Чацкого или Бержерака человек, воплощающий Завет культуры? Как он отвечает на гамлетовский вопрос?» Это спасибо вам за реакцию на лекцию про Чацкого и Бержерака, читанную в Питере. Человек, воплощающий Завет культуры, в этой ситуации должен действовать как Софья, как это не ужасно. Понимаете, Софья – единственный свободный персонаж. Софья, Роксана – она в этой сюжетной конструкции, восходящей к «Гамлету» и потом еще более полно воплощенной в «Мизантропе» у Мольера, там это Селимена, – это женщина, принадлежащая к миру, условно говоря, Фамусовых и Скалозубов, в случае Мольера – к Клитандров. Это женщина смелая, дерзкая, наглая, решительная, прекрасная, носительница абсолютной красоты, силы и храбрости. В этом мире Чацкий проигрывает всегда, в этом мире проигрывает Софья. И Софья, кстати, главный триумфатор. В этом мире Офелия гибнет, потому что ей не достает храбрости, а вот Роксана или Софья, или Селимена, – они носительницы этой победительной красоты.

Для Чацкого вариантов побега нет, для него есть бегство. Как говорил тот же Грибоедов: «Мой Чацкий расплевался со всеми и был таков. Если это победа, то что тогда поражение?» Конечно, это поражение. Но и Сирано терпит поражение: «Вы одолеете меня, я сознаюсь, и все-таки я бьюсь». Это как раз ситуация полного торжества женской фальшивой, лживой, притворяющейся, но все-таки отважной красоты. Единственный победитель в этих пьесах – женщина, потому что она – носитель храбрости и своеволия. Чувство чести ей не довлеет, она не так зажата, как Сирано. Роксана именно потому и свободна. Она никак не интегрирована в эту жизнь. Но она и не служит в полку гвардейцев гасконских. Она именно свободна. Я боюсь, что в этой ситуации вообще мужчины всегда терпят поражение, а женщины… «Да что мне до него, до них, до всей Вселенной!» Вот бунт женский.

И очень интересно, кстати. У меня ребенок в школе делал доклад о том, как эволюционирует женский образ в русской драматургии. Как он сначала начинается, условно говоря, с Софьи, потом травестируется, конечно, в известном смысле, в «Женитьбе», потом воскресает в полной силе в «Грозе» и опять вырождается в «Бесприданнице», трансформируясь постепенно в героиню Серебряного века, какой ее играла Комиссаржевская. Вот это очень интересно. Женщина – победитель, а мужчина в этой ситуации всегда заложник.

«Какое произведение художественной литературы наиболее полно отражает женский военный подвиг?» Тут приходит на ум «Матерь человеческая» Закруткина, неожиданно сильная вещь. По-моему, это он. И вспоминается, конечно, «Альпийская баллада» Быкова с потрясающей этой итальянкой, и «Пойти и не вернуться» того же Быкова, наверное. А в принципе, очень трудно мне вспомнить. «А зори здесь тихие» – это вещь, такая заштампованная, и при этом такая раскритикованная, я очень сложно к ней отношусь. Она очень хорошо написана, но чересчур хрестоматийна и по фактам не очень достоверна. Трудно мне сказать. Наверное, «Спутники» Пановой. Вот там все женские образы грандиозные. И врачиха там чудесная. «Турдейская Манон Леско» замечательная, недавно напечатанная военная повесть, но все-таки, мне кажется, это ярче у Пановой.

То, что «Спутники» были напечатаны и удостоены Сталинской премии, невзирая на то, что Панова была на оккупированной территории, муж ее был репрессирован, – это все показатели художественной мощи этого текста, а не сталинского хорошего вкуса. Так что пожалуй, Панова. Мне кажется, что из всего, написанного о женщинах на войне, это самая скромная вещь, самая сдержанная и самая умная. Вернемся через три минуты.

[НОВОСТИ]

Д.Быков

Да, все-таки подавляющее большинство просит лекцию про Витгенштейна. Ну что делать: придется опозориться. Сразу хочу сказать, что это будет не лекция философа, а лекция писателя. Я буду говорить о литературной составляющей Витгенштейна. Поотвечаю немножко на письма.

«Что за новая книга выходит у Юлии Латыниной?» «Иисус из рода Давидова». Сейчас выходит первый том, всего их будет шесть. Я сегодня отправил ей свое мнение нелицеприятное. Книга блестящая, как часто у Латыниной, почти всегда, и страшно увлекательная. Другое дело, что она не столько получилась о христианстве (она так и задумывала), сколько о крушении Рима, о причинах того, почему Рим погиб. В этом смысле она, конечно, невероятно актуальна. А те, кто верят в Христа, те не пересмотрят никак своего мнения, более того, мне кажется, в вере укрепятся.

«Прямой предтечей Гитлера, сформулировавшим окончательное решение еврейского вопроса, был именно Рихард Вагнер». Да, совершенно с вами согласен. Но это не заставляет меня хуже относится к Вагнеру. Я Вагнера и люблю, и ненавижу. Я все равно люблю его слушать. Я знаю, что он мерзавец, меня глубоко отвращают его теоретические взгляды, но ничего не поделаешь, «Золото Рейна» – великое оперное произведение, и вся тетралогия приятна для слуха. Единственное, что я не понимаю, что находят в «Тристане и Изольде». По-моему, очень скучная опера. А «Лоэнгрина» я все время переслушивал, когда «Орфографию» писал. Нет, он мощное явление, но омерзительное. Понимаете, что мы называем прекрасным? Абсолютную цельность, абсолютную последовательность. Вот Вагнер – это такой полный и яркий набор всего омерзительного, что это просто прекрасно.

«Что привлекает некоторых рок-музыкантов в творчестве и личности Вертинского?» Поэт он был хороший, понимаете. И, кроме того, сценический образ очень замечательный: образ растленного, насмешливого, женственного и при этом очень мужественного и в чем-то брутального Пьеро. Такой брутальный Пьеро.

«С нетерпением жду вечера в Мюнхене. Будет ли действовать в Мюнхене волшебное слово?» Будет. «Можно ли прийти на ваш вечер в Еврейском центре?» Да запросто. «Прочтите лекцию о Леониде Зорине». Подумаем, сегодня Витгенштейн забил всех. «Как вы относитесь к творчеству рэпера из Академгородка – Дяде Жене?» Никак, совершенно не слушаю. Послушаю теперь.

«Почему все сказки Андерсена такие грустные?» Женя, я это тоже много раз объяснял. Чтобы пробить ребенка, надо применять жестокие приемы, пробить его защиту. А у всякого малька есть желточный мешок, мешок жизненной силы, данной ему для выживания. Он лет до десяти есть у ребенка. Для того, чтобы пробить его защиту, пробить его цинизм, его незнание жизни, Андерсен и громоздит свои чудовищные сказки. Я не большой сторонник таких жестоких сказочек, как у Петрушевской, но вместе с тем на детей они воздействуют неплохо.

Д.Быков: «Зеркало» – это фильм о том, что мы – зеркало своих родителей, что мы повторяем их судьбу

«Дмитрий Быков, Дмитрий Бак, Дмитрий Воденников, Дмитрий Кузьмин. Так много Дмитриев в современной литературе! Это совпадение или сговор?» Слушайте, а что в Серебряном веке все были на «б» – Брюсов, Бальмонт, Блок, Белый еще, к тому же Бугаев, – тоже сговор, наверное, в некоторой степени? Такие совпадения приятны, но дело в том, что имя Дмитрий означает «плодородный», поэтому для писателя оно часто становится кармой, таким предсказанием бурной плодовитой карьеры.

«Вы недавно высказали мнение, что написание постельных сцен требует большого мастерства». Это надо, знаете, быть капитаном очевидностью, чтобы высказать такое мнение. «Вы могли бы рассказать о примерах произведений с удачными описаниями секса? Достаточно ли здесь хорошего стиля, как в описании трапезы у Чехова в рассказе «Сирена»?»

Нет, недостаточно. Андрей Синявский в «Спокойной ночи», там есть такая глава «Дом свиданий, пишет, что невозможно описать тюремное свидание с женой, чтобы не начали искать в ритме, в повторах какого-то намека на известные телодвижения. Вот это очень трудно, действительно. Секс не должен быть описанием ритма. Мне кажется, знаете, какой здесь есть путь? Можно описывать не сам процесс, а мысли, которые при нем возникают. А они возникают, как правило. Это как у Мандельштама в «Египетской марке» в чем прием? Это не роман и даже не конспект романа, а это заметки на полях романа, по которым можно восстановить сюжет, восстановить мысли. То, что там происходит с физической стороной вопроса, при таких описаниях секса, – это дело десятистепенное.

Как бы сказать… Самое точное – это описывать прихотливо возникающее и совершенно, казалось бы, левые ассоциации. Вот одна двадцатистрочная главка в «Лолите» Набокова, начинающаяся словами «Я должен ступать острожно…», она дает для описания секса больше, чем масса вот этих физиологизмов, физиологически точных деталей, которые только отвращают и только запутывают дело.

«Моэм был в России в 1917 году с секретной миссией». Да, был, конечно, но мы же говорили о «нашем мире», то есть о России советской. В Советскую Россию Моэм не приезжал никогда. В России он был летом 1917 года и написал об этом замечательный рассказ «Белье мистера Харрингтона». Он как глава входит в роман «Эшенден, или Тайный агент». Но это Россия между революциями. Россию советскую, Россию ленинскую он, в отличие от Уэллса, никогда не захотел посетить, и она была ему совершенно не интересна. Он принимал у себя советских писателей.

Вот Шоу поехал, и Шоу виделся со Сталиным, и остались у него самые лестные впечатления. А вот Моэм понимал, что здесь может получиться. Надо сказать, что отношение Моэма к России было вообще довольно скептическим. Знаменитый тип русской женщины им развенчан в том же «Белье мистера Харрингтона». Он ценит крупные зубы, очаровательную улыбку и серые глаза этих женщин, но его отвращает их неряшливость, непорядочность, какой-то хаос в их жизни. Он очень уважает русскую литературу, но Чехов, например, кажется ему однообразным и мелким. И влияние, которое он оказал на Кэтрин Мэнсфилд, например, кажется ему скорее вредным. То есть у Моэма был большой скепсис по отношению к России. Это наше счастье, что русскую революцию он застал в самом ее зародыше, что он не приехал повидаться с Лениным. Иначе он бы написал про Ленина такое, что ни «Театр», ни «Луну и грош» у нас не издали бы никогда.

Ну а «Белье мистера Харрингтона» – это, кстати, к вопросу о соотношении между порядком и хаосом – это, если угодно, последний вопль XIX века, который вкатывается в XX, и понимает, что больше порядка не будет. Как ни странно, Моэм всю жизнь пытался найти этот порядок и нашел его только в колониях. Потому что во всем остальном мире искусство перестало цениться, простые добродетели перестали существовать. Стрикленд не просто так бежит на далекие острова, хотя и там проказа настигает его. Он бежит туда, потому что там есть любовь, там слово значит, там жена уходит за ним умирать, там доктор приходит к нему. То есть там мир простых добродетелей. Там мир простых слов, за которые отвечают. В России никто не отвечает ни за одного слово, и если вам что-то говорят, вы можете быть уверены, что вам этого не сделают. То, что Моэм не увидел Советской России, – это наша общая радость.

«Облачный атлас» – ухудшенная копия «Зеркала». Такая мысль явилась мне, когда я пересматривал фильм Тарковского. У Митчелла и Вачовски – это история о людях во времени и пространстве, а у Тарковского – история о человеке вне времени и пространства. Есть ли в этом здравое зерно?»

Дима, каждый понимает «Зеркало» так, как хочет. Но на самом деле – должен вас разочаровать – «Зеркало» – это фильм о том, что мы – зеркало своих родителей, что мы повторяем их судьбу. Это вовсе не абстрактная фантазия, состоящая из произвольно подобранных фрагментов, нет. Это очень строго логические подобранные фрагменты. Это параллельные эпизоды из жизни героя, которого мы не видим, которого играет Смоктуновский, и его родителей. Он вспоминает отношения с матерью, чтобы понять, почему они сейчас так разладились. Это история о матери и о жене, о том, что обе они никогда его не понимали, а он никогда не мог им дать того, что ни хотели. Это такая исповедь мужчины в сорок лет. Мужчины, который понял всю неуместность своего существования.

Хотя она заканчивается так триумфально: вот мать везет его в этот солнечный лес, под «Оду к радости», насколько я помню, под классическую музыку, при свете они туда входят, и сияние, ликование, восторг такой. Но на самом-то деле это фильм о кошмарах XX века, о том, что человек оказался к ним не готов. И точно так же не готов он быть сыном, быть мужем. Это фильм о беспомощности. Это разбитое зеркало памяти и попытка его упорядочить. То, что мы зеркало своих родителей. Знаете, у Кушнера сказано об этой проблеме:

Отдельно взятая, страна едва жива.

Жене и матери в одной квартире плохо.

Блок умер. Выжили ужасные слова:

Свекровь, свояченица, кровь, сноха, эпоха.

То есть это фильм о том, что некоторая дихотомия образов жены и матери относительно России и приводит к главным метафизическим конфликтам. Надо или любить, или преклоняться, одновременно делать этого нельзя. Либо добрая жена, либо суровая мать, которая все время куда-то зовет. И обратите внимание, что мать в этом фильме очень сурова. И когда мальчик – Филипп Янковский молодой его играет, маленький совсем – пытается выстроить отношения с матерью, он понимает, что он повторяет путь отца. Они требуют от нас чего-то другого, они хотят от нас чего-то другого, чего не можем им дать. Поэтому и все тексты Арсения Александровича Тарковского, которые туда взяты, – это тексты о несчастной любви, о непонимании. «Они догадались, что ты не придешь…», и так далее.

Д.Быков: Русский мат настолько табуирован, настолько обсценен, что стоимость этих слов очень сильно повышается

«Русский мат стал неожиданно популярен в мире. Популярнейший видеоблогер PewDiePie регулярно делает реакции на комичные ролики из рунета, сам повторяет эти слова и даже продает одежду, где вышит русский мат. Что же в русском мате такого приятного на слух?»

Я думаю, его обсценность, его запретность. Как говорил Пелевин, блатная лексика – это последняя сфера, где отвечают за слова, за слова могут убить. Русский мат настолько табуирован, настолько обсценен, что стоимость этих слов очень сильно повышается. Может быть, поэтому. Вот тут хороший вопрос от Антона Щербакова. Антон, я вам отвечу. Подробный нужен ответ, отвечу письменно.

«Нельзя ли лекцию о Борисе Пильняке?» Знаете, по рассказам его стоит. Поездка в Японию, его травля. У меня есть лекция о нем в цикле «100 лекций на Дожде», она вот сейчас в книжке вышла, там про красное дерево. Пильняк заслуживает серьезного разговора, это надо готовиться. В принципе, он писатель очень эклектичный, очень неровный, очень неодинаковый. И правильнее всего то, что написал о нем Шкловский: «Лучшее, что в нем есть, взято из Андрея Белого». Он очень поверхностен и неоригинален. «Волга впадает в Каспийское море» – какой-то чудовищный текст, совершенно. Он был очень талантлив, но как-то очень спешил откликаться на современность. Иногда это получалось прекрасно, как в «Повести непогашенной луны», но часто такое соответствие эпохе оборачивается непонимание сущностных вещей, стилистической неразберихой.

«Женщина на войне – сильная вещь «Бабье царство» Нагибина». Да, пожалуй. Я бы еще добавил от себя «Вдовий пароход» Грековой. Замечательный текст, да.

«Спасибо за рекомендацию «Центра тяжести» Поляринова, просто не оторваться. Что еще интересного принесла ярмарка?» Спасибо вам большое, что читаете. Мне кажется, что роман Драгунского «Автопортрет неизвестного» – очень горькая и очень лихая книга. Из всего того, что написанного о женщинах за последнее время – самая точная. Ну и приемчик там придуман такой, что он работает, не буду раскрывать, в чем он заключается. Мне нравится, что все три главные книги ярмарки вертятся вокруг ненаписанного романа, и роман Шарова «Царство Агамемнона», и поляриновский роман, и роман Дениса, – это наша тоска по книге, которая бы нас объяснила, нас бы сформулировала, но пока такая книга не написана.

«В одной из лекций Мамардашвили говорит, что из трех добродетелей – вера, надежда, любовь – современному человека придется отказаться от надежды, она несовместима с концепцией модерна. Отражено ли это в литературе – классической и современной?» Знаете, наиболее наглядно она отражена в словах «Не верь, не бойся, не проси». Такой лагерный слоган, о котором замечательную песню написала Вероника Долина («Не верь, не бойся, не проси, полынь, чертополох»).

Если серьезно, то надежда как одна из самых вредных и опасных добродетелей, надежда как символ приспособления, как страх, пожалуй, заклеймлена в «Четвертой прозе». «Четвертая проза» Мандельштама – крик о том, что хватит надеяться, хватит приспособляться, что будет хуже. Ну и вообще, грех на себя ссылаться, но у меня в «Остромове» есть такой персонаж, про которого сказано, что он человек надеющийся, и это-то его и сгубило». Это не то, что надежда, понимаете? Надежда в высоком, религиозном смысле – отказ от ее является величайшим грехом, унынием. Я говорю о надежде как о таком послаблении себе, о том, что все обойдется.

Замечательно сейчас БГ сказал в интервью Гордеевой: «Это студент на площади Тяньаньмэнь, стоя перед танком, может надеяться, что танк на него не поедет. Мы живем в России и знаем: поедет». Всегда я любил Бориса Борисовича за умение исчерпывающе сформулировать.

«После трагических событий с гибелью людей в украинских соцсетях начинается вакханалия радости, праздника. Сомневаюсь, были ли у этих людей матери. Откуда берутся эти моральные уроды?» Знаете, люди, которые радуются трагедии – это такое современное явление, это появилось сейчас, и я могу сказать, откуда это пошло. Тут виновата даже не русско-украинская война. Потому что во время войны, понимаете, все-таки даже пленных немцев хлебом кормили. Все-таки такого озверения не было. Я думаю, что проблема в том, что благодаря интернету, благодаря соцсетям, мы очень дистанцированы от реальности. Очень многие события, которые где-то происходят, воспринимаются нами крайне опосредованно. Персонаж в соцсетях не имеет лица, не имеет фамилии, не имеет моральной ответственности. Его нельзя убить, его нельзя поймать. Закончились же ничем, насколько я знаю, все попытки наказать некоторых хакеров, которые в цинизме своем зашли дальше человеческих пределов. Когда ты в интернете, у тебя нет ответственности, и ты можешь радоваться смертям, измываться над болезнями, оскорблять женщин, – все, что хотите. Это такое явление, которое породил виртуальный мир. В виртуальном мире, к сожалению, с добродетелью довольно туго. Это очень печально.

«Что за странное художественное явление «Сердца четырех»? Что движет героями? Что пародирует автор?» Пародирует он советский и постсоветский триллер на производственном материале. Понимаете, был производственный роман, где все цемент производили. Потом был постсоветский криминальный роман, где в цемент уже закатывали. Но по природе своей это были явления абсолютно однотипные. Что касается, значит, «что движет героями». А в жизни что движет героями? Это такая мощная пародия на абсурд бытия.

Меня в «Сердцах четырех» раздражает, может быть, некоторая избыточная брутальность, которая мешает оценить ход. А ход очень изящный: показать хаотические действия людей, лишенные всякого смысла. А если наши действия, не зная многих современных реалий, так же просто описать, остраненно, по-толстовски, по-шкловски, каждое утро? Это будет набор таких же бессмысленных и жестоких действий. Так что то, что они в конце у Сорокина не имеют никакого смысла, кроме трех или четырех цифр на ребрах кубиков, – это как раз замечательная метафора. Меня просто бесит в этом тексте переход автора за все границы художественного такта. Но зато много запоминается, и, по-моему, это довольно смешно.

«С каким из толкований Евангелия вы бы рекомендовали ознакомиться?» Если вы абсолютный неофит, который только сейчас приступает к этому делу, наверное, Зенона Косидовского стоит почитать, именно как комментатора. Что касается каких-то библейских текстов, как их комментировать, как их понимать, – это роман Мережковского «Иисус неизвестный». Это та концепция Евангелия, которая, мне кажется, ближе всего инициирует, подводит к вере. И, конечно, «Исповедь» Блаженного Августина надо читать. Хотя это и не толкование Евангелия, а просто один из самых важных богословских текстов, вообще, это первый автобиографический роман в истории человечества. Но если вы хотите понимать Евангелие, думать над Евангелием, то, я думаю, «Иисус неизвестный» Мережковского.

Д.Быков: Проблема в том, что благодаря интернету, соцсетям, мы очень дистанцированы от реальности

«Чем объяснить появление инварианта неоконченного романа, о котором вы много писали». Значит, Миша, две причины. Во-первых, размывание нарратива, разрыв нарративной структуры, – это вообще примета усложнения, примета развития всякого нарратива. Он перестает быть линейным. В нем появляются флешбеки, флешфорварды, незаконченность, свобода и пространство домысла. Это первое. А второе – жизнь в XX веке стала такой, что закончить роман очень трудно. Некоторыми предвестниками были знаменитая «Неоконченная симфония» (Шуберт, насколько я помню, вовсе не имел этого в виду, так получилось, есть множество попыток ее закончить). Есть «Тайна Эдвина Друда» – роман Диккенса, который остался неоконченным, и за этот счет стал гениальным. Если бы он был закончен, ничего интересного бы не было. Это помните, как у Мартынова:

Мне, по существу, у Айвазовского

Нравится одна картина – «Взрыв».

За день до кончины Айвазовского

Начата, – на утро не был жив.

Он ее бы зализал, наверное,

Если бы не умер. И она,

Думаю, что мне бы не понравилась,

Если бы была завершена.

Вот это хроника того, как в художественный, творческий процесс врывается судьба и обрывает повествование. Если бы был закончен лермонтовский «Штосс» – это тоже не было бы страшно. В XX веке концепт неоконченного романа возникает именно из-за того, что у человека нет времени закончить. И это врывающееся в полотно, в ткань время и приводит к страшному ощущению оборванной жизни, оборванного монолога. Иногда появляются сознательно отрывочные тексты с таким оборванным нарративом, и я думаю, что Окуджава гениально нашел этот прием в «Свидании с Бонапартом». Это три истории, обрывающиеся на самом интересном месте, и потом мы косвенно, по обмолвкам догадываемся о судьбе генерала Опочинина, застреленного случайным французом, о судьбе Варвары, о судьбе певички Бигар. Это все обмолвками, но это война. Война обрывает нарратив. Это очень точная вещь.

Потом, понимаете, роман иногда бывает не окончен, потому что его не надо оканчивать. «Человек без свойств» не закончен. А зачем его заканчивать? Его и писать становится скучно. А «Жизнь Клима Самгина» не закончена, потому что судьба героя непонятна. Горький хотел, чтобы этот тип умер, а он бессмертен, а он будет жить, он живехонек. Более того, он плохо живет, но красиво умирает. Так что очень часто незаконченность романа – это знак недостаточности авторской концепции, ее избыточной умозрительности. Когда она сталкивается с жизнью и размыкается, обнаруживая свою неполноту, – это замечательный знак богатства и такой, я бы сказал, неохватности жизни, которую мы своим умишком в силу разных причин не можем осмыслить.

«Вы говорили, что ростки фашизма есть уже во всех немецких романтиках. Неужели даже в Гете?» Да и не только в Гете. Я думаю, что она есть и в Шиллере, как это ни ужасно. Она есть и в Гофмане, правда, у него это, скорее, осознается как опасность. Потому что Гофман – совсем не оттуда, он в немецкой традиции – чужеродное явление: не то американское, не то французское, странное какое-то. У Гофмана разве что в «Коте Мурре» есть этот торжествующий филистер. А так-то уже ростки фашизма есть и в «Песне о Нибелунгах», что в фильме явлено с поразительной точностью. У Хафнера есть такая мысль, что «вот, когда вы хороните немецкую культуру, вы поступаете по заветам Гитлера. Потому что на самом деле Гитлер – явление глубоко антинемецкое, глубоко чуждое немецкому духу». Это Хафнер пытается спасти немецкий дух. На самом деле, Гитлер – явление абсолютно органическое, явление национального самоубийства. Национального.

Это не пришло ниоткуда извне – это так же наивно, как и говорить, что русскую революцию сделали евреи. Нет. Хафнер пытается отмазать немецкий дух, Томас Манн в этом смысле честнее, мне кажется.

«Что из скандинавской литературы посоветуете почитать? Хочется увлекательного, мрачного повествования». Стриндберг, конечно. Куда уж мрачнее.

«Меня интересует вопрос об архитектуре как тексте и о возможности взаимного применения терминов и принципов. Сейчас набирает популярность советский модернизм в архитектуре. Расскажите о вашем отношении к этому периоду».

Д.Быков: В XX веке концепт неоконченного романа возникает именно из-за того, что у человека нет времени закончить

К модернизму в архитектуре я отношусь довольно пофигистично, я ничего в этом не понимаю. Я люблю советский конструктивизм, вот эти большие окна, квадратные приземленные здания, широкие, длинные, – того, что так много на Новослободской. Я вообще люблю все, что находится на Новослободской: редакцию «Собеседника», стоматологию на Новослободской, любимую, хинкальную на Новослободской. Вообще Новослободская – меня спрашивают о моем любимом месте в Москве, помимо, конечно, Ленинских гор, – это лучшее место, которое я там знаю. И для меня ее конструктивистские здания, заселенные когда-то деятелями Третьего Интернационала, и потом всеми повально пересажанными. Ну и потом, конечно, Институт стали и сплавов, там же спроектированный такой поздесоветский, брежневский, комсомольский его стиль, – да, я все это люблю. Я среди всего этого вырос.

«Прочитал повесть Вяземского «Шут». Что это за странное явление – шутовство? Почему шут закончил тем, что поразил симпатичных ему людей?» А это всегда так. Если вы долго защищаетесь от мира, он начинает стрелять по своим. Что касается того, почему появилась такая вещь. А это появился такой советский мальчик, страшный представитель последнего поколения, людены и их шутены. Вяземский же как раз тоже – представитель великого поколения, родившийся одновременно с Пелевиным, с Щербаковым, родившиеся в конце 50-х – начале 60-х. Они родились для великих дел, они очень умные. И выродившаяся империя в них вдохнула все свои умения. Но как-то им не пришлось этого применить. Их жизнь не переломилась.

Шут – это человек, который живет в мире тотального цинизма, тотальной подмены. А чего вы от него ждете? Вы ждете от него гуманизма, что ли, от человека растленного, выросшего в советской империи? Нет. Он уточнено защищается, естественно, начинает разить уже не врагов, а друзей, и даже любовь его не может остановить. Вернемся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Д.Быков

Возвращаемся. Я еще немножко поотвечаю на форумные вопросы, и потом уже мы перейдем к мучительному разговору про Витгенштейна. «Как соотносятся христианская сверх-моральность и модернистская не-моральность? Может быть, это противоположности?»

Да нет, Кирилл, это одно и то же. Просто понимаете, христианская мораль – вот это, кстати, в книге Латыниной показано очень точно – с точки зрения современников совершенно аморальна, она оскорбительна. И очень многое в христианской морали кажется пародийным, эпатирующим, жестоким. Очень многое, например, в Евангелии от Матфея жестоких слов: «Имеющему дастся, а у малоимущего последнее отнимется», – то, что цитирует Наташа Ростова. Или: «Нищих всегда при себе имеете, а меня не всегда». Или: «Господи, как нам привести тебе осла?» – «Скажите, что этот осел надобен Господу». Это такая новая мораль, и она странно соотносится с каноном.

Вот мой любимый христианский апокриф – Господь увидел пашущего в день субботний и говорит пахарю: «Горе тебе, если ты нарушаешь по незнанию, но благо, если ты ведаешь, что творишь». Гениальная формула! По-моему, этот апокриф абсолютно аутентичен. Если ты нарушаешь по небрежению, если тебе все равно, когда пахать, то горе тебе. Но если ты сознательно нарушаешь запрет – это уже христианство. Это уже очень глубокая и свежая мысль. И неважно, мне там Латынина доказывает, что то, что мы называем христианством – это результат последних десяти веков с последующим вмешательством и позднейшими редактурами всего. А мне неважно. Мне важно, что это учение так сформировалось, и то, как оно сформировалось, то, как оно выглядит сейчас, оно моей душе необходимо. А насколько оно исторически достоверно – в этом пусть разбираются другие. Конечно, модернисты ненавидят, презирают и разрушают только навязанную мораль, уже бывшую мораль. Мораль новую они соблюдают весьма.

«Мне кажется, у наших властей вконец изменился стиль публичного общения как с внешним миром, так и с собственным народом. О чем это говорит? Это сознательный выбор или деградация?» Это сознательный выбор вследствие деградации, одно другому не мешает. Они поняли, что нечего церемониться. Ни с ними, ни с иностранцами – они все равно ничего сделать не могут, – мы их сильнее, потому что мы полны готовности взорвать мир, а они нет. Так им кажется. А кроме того – со своим народом, а что, этот народ разве заслужил хорошее отношение? Он чем-нибудь продемонстрировал свое неприятие лжи, враждебность к фальши, желание докапываться до истины? Отдельные одиночки заслужили серьезное отношение, как Навальный, например, которому я свидетельствую свое глубокое почтение. А все остальные – нет, не заслужили. Они заслужили истерики в ток-шоу и абсолютное пренебрежение в чекистских манерах. Чекисты вообще придерживаются брезгливого мнения о человечестве. Себя они уважают, а людей – не очень.

Д.Быков: Если вы долго защищаетесь от мира, он начинает стрелять по своим

«Каковы будут отношения искусственного интеллекта с богом?» То-то и оно, что, скорее всего, никакими. Искусственный интеллект не будет знать о боге. У него не будет тех моральных запросов, которые нас заставляют о нем думать. Разве что туда вложат это витгенштейновское понятие, что все, для чего есть слово – существует.

«Слушали всей семьей во время поездки советские песни. Куда пропала, растворилась эта прекрасная советская Атлантида?» Ну да, была такая ноосфера, такой ореол советской жизни, образ советской жизни. То, о чем говорить Розанова: «Советская власть творила чудовищные дела, говоря при этом прекрасные слова». Вот чудовищные дела остались, а прекрасные слова исчезли. Да, это, наверное, так.

«Вот письмо Волошина к Савинкову от 11 октября 1920 года. Поэт говорит: «Я думаю, что Россия никогда не остановится на парламентарном строе, а осуществит новое конституционное сочетание по лекалу Соединенных Штатов: широкая децентрализация, во главе правитель, пожизненный, но не наследственный». Почему для мыслящего человека уже сто лет назад было очевидно такое будущее страны?»

Андрей, как раз не случилось этого! Понимаете, Солженицын всю жизнь настаивал на необходимости местного самоуправления. О земстве писали все, и в этом, как ни странно, Солженицын вполне сходится со своим оппонентом Яновым. Местное самоуправление, о котором страстно мечтал Волошин, действительно могло бы стать спасением. Но ничего подобного не произошло. Никаких Соединенных Штатов Европы, о которых говорил Ленин, ни Соединенных Штатов России, о которых мечтал Волошин, – ничего подобного не случилось.

Что касается того, почему Волошин не верит в русский парламентаризм, а верит в пожизненного помазанника, это тоже не совсем то, что у нас получилось. Волошин верит в жертвенное служение такого помазанника, в фигуру такого монаха во главе государства, символа таких народных добродетелей, а в царька он совершенно не верит. И то, что получилось, это, по русскому обычаю, жестокая пародия на утопию. Не более того.

«Что в русском языке определяет особенность его истории. Цикличность, например». Я думаю не в языке, язык в данном случае как раз отражение, хотя Витгенштейн считал, что язык сам по себе – это система мышления. Я думаю, что две вещи определяют: во-первых, пространство, которым можно управлять только с помощью авторитарной вертикали, а авторитарная вертикаль волей-неволей приводит к цикличности. Это как в интервью со мной недавно описал Доренко: 30 лет накапливаем отставание, взрываемся, и еще 30 лет накапливаем отставание. А второе – это климат. Ведь история России, социальная жизнь России воспроизводят природную схему четырех времен года. Это осень с весной, с 20-ми, похожими на 60-е, и так далее. Это вечная история, это природность. Когда природности ничего не помогает, никакая идеология, никакой суд, никакая объективно действующая сила общественная, никакой субъект истории, грубо говоря. Тогда она воспроизводит схему календарного года. Континентальный климат.

«Нравится ли вам популярная поэтесса Сола Монова?» С любопытством читаю, очень профессионально пишет. Ой, господи, тут спрашивают о людях, о которых я никак не могу… Об Александре Дугине, например, зачем же о нем говорить что-то, популяризировать его.

«Как вы боретесь с ленью и прокрастинацией?» Не борюсь, даю им довести себя до полного отвращения к себе. Но у меня прокрастинации не бывает. Я потому и работаю в газете, что есть дедлайны. Когда надо четко сдавать текст, это не дает тебе возможности прокрастинировать.

«Знакомы ли вы с расширенным шорт-листом Букервовской премии?» К сожалению, нет. Ни с российским, ни с английским. «Является ли канадская литература ветвью американской?» Нет, скорее, ветвью британской, таким странным изводом британского, поствикторианского…

Значит, теперь Витгештейн с горечью и злостью. Почему? Потому что как всегда невыносимо, как любил повторять Витгенштейн. Невыносимо, невыразимо, потому что язык очень много не может выразить. Если говорить в самых общих чертах: Людвиг Витгенштейн, австро-венгерского происхождения, еврей при этом. Даты жизни его 1889 – 1951. 62 года всего он прожил. Человек, который и в личной своей жизни, и в своей философии пытался ввести принцип ответственности за слова, принцип равенства слова и предмета, слова и вещи, чтобы язык соответствовал сказанному и существующему. Чтобы личная позиция человека, его поведение соответствовали сказанному им. Именно поэтому он воевал и попал в плен, и в Первую мировую войну, к счастью, из своих путевых дневников, сделал «Логико-философский трактат». Именно поэтому он во Вторую мировую войну пошел санитаром в лондонский госпиталь, приняв к тому времени британское гражданство. Вместо преподавания в Кембридже таскал больных и раненых и усовершенствовал носилки. По состоянию здоровья и возрасту на фронт он уже попасть не мог. Именно поэтому он сам построил дом для своих философских занятий и там уединенно медитировал. Именно поэтому он отказался от доли отцовского наследства, и долю эту разослал крупнейшим австрийским поэтам, в частности, Рильке. Для меня он такой абсолютный идеал ответственного модерниста, честного человека, который старается быть совершенно равным себе.

Что касается «Логико-философского трактата» и того, как его надо читать. Есть два, собственно, способа. Вернее, есть множество способов его чтения, но я предложил бы два. Один – это долгое вдумчивое изучение всей литературы о Витгенштейне, которая существует, а она огромна. И восприятие Витгенштейна в контексте того философского кризиса, который происходит в начале века. Это философия языка, поиски наиболее адекватной системы языка, когда исчезла реальность. Когда, знаете, исчезла в физике масса, и долгое время считалось, что есть частицы без массы, и, соответственно, весь мир состоит из пустоты. Потом массу кое-как обнаружили.

Точно так же язык. В какой-то момент язык перестал соответствовать сказанному, он перестал покрывать реальность. Как доллар перестал соответствовать золотому запасу, грубо говоря. Возник вопрос о соотношении языка и реальности. Этот кризис был и в российской поэзии, когда, как писал Гумилев, «символисты размыли слово». Оно перестало значить, оно стало значить все и ничего. Потребовалось возвращение конкретики. Вот Витгенштейн занимается проблемой – в каком смысле язык сам является системой мышления, и как он соотносится с реальностью?

Д.Быков: Чекисты вообще придерживаются брезгливого мнения о человечестве. Себя они уважают, а людей – не очень

Рассел, скажем, медитировал над фразой «Пегас не существует». Но если есть слово «Пегас», значит, Пегас существует. Надо говорить: «Не существует крылатых лошадей». Потому что Пегас – это уже поименование сущности. Мне кажется, что Витгенштейн пришел к великой мысли о том, что все, названное словом, является объективной реальностью. Знаменитый финальный афоризм «Трактата», который у меня долгое время висел над письменным столом: «О чем нельзя говорить, о том следует молчать».

Известно письмо Витгештейна о том, что «Трактат» – это произведение по существу этическое. Потом что неэтично говорить о неопределенном, неэтично говорить о том, чего нет. Поэтому он пишет: «Главная часть «Логико-философского трактата» не написана. Но не надо видеть в Витгенштейне позитивиста, такого эмпирика от языка, который призывает говорить только о том, что можно потрогать. Это совершенно не так. Наоборот, Витгенштейн – мистик величайший. И мне кажется, что учение Витгенштейна заключается в том, что если для чего-то есть слово, следовательно, существует и понятие. Ведь ребенку никто не объясняет, что такое бог. Но тем не менее, в сознании ребенка есть место для понятия бога, есть это слово. Язык – это самая точная, абсолютное зеркало мира. Но вот скажут: а как же драконы? Существуют ли драконы? Видимо, существовали, раз появилось это слово. Может быть, это были динозавры, которых человек застал, или о которых он слышал, или которых он помнит. Но в любом случае все, для чего существует мысль, а мысль – это, по Витгенштейну, логическое отображение факта, – для того существует и факт. Потому что нельзя сказать: «Бога нет». Это значит сказать логический абсурд. Если есть слово бог, значит, есть и бог.

Вот когда я эту мысль и Витгенштейна вычленил, может, ее там нет, может, я захотел ее там увидеть. Но увидеть ее там можно, мне кажется. Вот так я и понял, что такое понимание языка как универсальной формулы для реальности, – оно дает мне совершенно четкое понятие о неслучайности религиозного чувства, о его глубокой укоренености в сознании и в языке. Витгештейн дал несколько чрезвычайно удобных и полных формул, например, «мир есть все, что имеет место». Как тут еще сказать, что тут еще добавить? Ум пытается достучаться, и главная задача «Логико-философского трактата» – достучаться до атомарных понятий. У него там есть слово «атомарный», которое, в принципе, и Рамсей, и Рассел вводили в это время в язык.

Что такое атомарный? Это неразложимое понятие, для того, чтобы понимать язык. Как, собственно, химия начинает с того, что пытается достучаться до простых вещей. Как физика пытается доразобраться до атома, а потом оказывается, что нет и атома, атом дальше дробится, потом все дробится на кварки, но должна же быть какая-то мельчайшая частица, мельчайший кирпич, из которого все построено? Вот для Витгенштейна мир – это совокупность таких словесных атомов, таких вещей, которые нельзя дробить дальше. «Логико-философский трактат» – это попытка додробиться до фундаментальных понятий, их назвать. Подобную вещь в это время делал Вейнингер, который пытался в мире обозначить какие-то базовые понятия, построить классификацию. Это все идея нового описания мира, новой его классификации в начале XX века.

Вейнингер классифицирует по другому принципу: вещи подчиняющие и вещи подчиненные. Подчиняющая вещь – ветер, подчиненная – волна. Подчиняющая вещь – человек, подчиненная вещь – собака, и так далее. Для него поэтому женщина, волна и собака – это явления одного класса. Это, конечно, продукт его творчества, такого рационального немецкого философского безумия, которое привело его к самоубийству.

Витгенштейн пытается точно так же, но абсолютно рационально додробиться до атомарных вещей. Дальше он пишет, что философа не должны занимать проблемы восприятия. Вот все думают: а как человек воспринимает мир? По Расселу, есть вещи рассказанные и вещи познанные. Вещи увиденные и вещи услышанные. А Витгенштейн говорит, что он этого не знает, и ему это не интересно. Его занимает не познание вещей, а отношение между вещами. Вот как мы познаем – это мы, скорее всего, никогда не узнаем. Но в каких отношениях между собой находятся понятия – это мы понять можем. Мы должны построить логическую систему отношений.

Это вроде того, что, кстати говоря, делали в своем лингвистическом опыте Жолковский и Мельчук. Вполне удавшаяся попытка построить так называемые семантические функции Мельчука-Жолковского. Соотношения между словами, соотношения между членами предложения, все варианты возможных подчинений, условно говоря. Точно так же, по Витгенштейну, мы не можем узнать, как мы познаем вещи, но мы можем выстроить систему их соотношений, и этим мы должны и заниматься. Грубо говоря, для него мир состоит из уравнений, в которые мы подставляем произвольные неизвестные: социальные, нравственные, неважно.

То, в каком стиле он излагает. Я думаю, что правы исследователи – их довольно много, – возводящие Витгенштейна к Ницше. Но не философски, не идеологически, а по двум параметрам. Во-первых, главная эмоция Ницше – это раздражение от того, как мир застарел, закоснел в своем развитии, как много ложных понятий, навязанных эмоций, выдуманных сущностей, и так далее. Ницше говорит о том, о чем все пытаются молчать, перефразируя Витгенштейна. И главная эмоция Витгенштейна – это тоже раздражение, потому что все говорят неточно. Надо говорить с предельной ясностью. Он говорит: «либо нельзя говорить, либо надо говорить ясно». То есть предельно точно и конкретно. «Это – дерево». Вот об этом дереве и надо, это этично. Этична только честность – предельная точность.

Второе, что ему кажется принципиально родственным с Ницше, – это способ изложения своего учения. И если вы хотите понять разницу между Австро-Венгрией и Австрией, между началом модерна и концом модерна, сравните «Так говорил Заратустра» и «Логико-философский трактат». И то, и другое изложено афоризмами – краткими квантами истины, такими вспышками. И то, и другое очень поэтично. Ну а уж закат этого, если вас интересует постмодерн, то вот это Гейдар Джемаль, «Ориентация – Север». Это такое третье звено, если угодно, синтез Витгенштейна и Ницше. Он говорит об очень определенных вещах, но говорит о них предельно замаскировано по советским временам.

Вот это афористическое изложение учения – оно зачем? У Ницше – это такая поэзия, это такие вспышки. Ницше не говорит всего, потому что он боится сказать все. Витгенштейн говорит кратко, такими вспышками афоризмов, потому что о неясном и неточном он не хочет говорить. Он говорит только о том, в чем он абсолютно уверен. Неслучайно в предисловии книги сказано: «Эта книга содержит только бесспорные констатации, только законченные мысли, к книге ничего нельзя добавить». Потом он, правда, критиковал в «Философских исследованиях» «Логико-философский трактат», но, в общем, к тем простым и честным максимам, которые есть в «Логико-философском трактате», добавить нечего. И божественная сущность человека из этих максим для меня вырастает довольно ясно. Простите, если я был недостаточно ясен, но я старался. Вернемся через неделю. Пока!